В сцене, где Шариков покушается на храмовую весталку Зину, Дарья – "грандиозная и нагая" – произносит слова, которые могли бы показаться двусмысленными, если бы не были совершенно недвусмысленными:
– …Я замужем была, а Зина – невинная девушка.
И если учесть, что в другом месте сказано, что целомудренный Борменталь "стыдливо прикрывал рукой горло без галстука", то Дарьина нагота перед лицом двух учёных приобретает поистине космический масштаб.
И целомудрие Борменталя отнюдь не помеха для Дарьиных вожделений. В дневнике учёного записано: "Оказывается, Д. П. была в меня влюблена и свистнула карточку из альбома Филиппа Филипповича". Слово "влюблена" в данном случае всего лишь эвфемизм деликатного учёного. Влюблённость относится к сфере несуществующей души. Ни в "Собачьем сердце", ни в каком другом сердце по всей "цепи великой от пса до Менделеева-химика" нет места подобным чувствам, не подтверждённым научным экспериментом. Нет ему места и в той сцене, которую подсматривает лежащий на тёплой плите пёс Шарик:
…Черноусый и взволнованный человек в широком кожаном поясе <…> обнимал Дарью Петровну. Лицо у той горело мукой и страстью всё, кроме мертвенного, напудренного носа.
Труп, читатель, это проступает труп. Всевластная и неотвратимая смерть и в эту минуту напоминает о себе.
А рядом, через две комнаты, в кабинете Преображенского всё та же смерть выступает невозмутимым ассистентом учёного в его упорных научных поисках. Шарик
…Глядел на ужасные дела. В отвратительной жиже в стеклянных сосудах лежали человеческие мозги. Руки божества, обнажённые по локоть, были в рыжих резиновых перчатках, и скользкие тупые пальцы копошились в извилинах. Временами божество вооружалось маленьким сверкающим ножиком и тихонько резало жёлтые упругие мозги.
Чьи это мозги, читатель? Ах, не всё ли равно! Ведь смерть, как известно, не разбирает. Вот и доктор Борменталь так думает: "Не всё ли равно, чей гипофиз?" – запишет он в своём дневнике после небывалой операции. А вот показания к операции:
Постановка опыта Преображенского с комбинированной пересадкой гипофиза и яичек для выяснения вопроса о приживаемости гипофиза, а в дальнейшем его влияния на омоложение организма у людей.
В свете поставленной грандиозной задачи может ли что-то значить какая-то отдельно взятая личность? Да и где она? Её уже нет в помине. Остался труп, и важно одно – чтобы он был наилучшего качества. Ведь ему суждено способствовать прогрессу науки и, следовательно, счастью всего человечества. Ведь постоянное омоложение – это же бессмертие, чёрт побери!
Вот что сулит наука:
…Не умрёте… но будете, как боги!
Здесь уместно задать читателю такой вопрос: уверен ли он, что этого счастья хватит на всё человечество? Мяса животных, как известно, на всех не хватает, про икру и говорить нечего, а тут – такое дело. Но читатель не слышит. Он захвачен суматохой в квартире Преображенского, волнение героев передалось ему. Затаив дыхание, он готовится лицезреть великое таинство – "нехорошее пакостное дело, если не целое преступление". Чьи это слова, читатель? Кто в сцене операции прямо называет Филиппа Филипповича жрецом:
В белом сиянии стоял жрец и сквозь зубы напевал про священные берега Нила,
– неужели собака Шарик? Ты и впрямь уверовал, что собаки знают подобные слова? – Нет, это звучит прямая авторская речь, и ты обязан выслушать её, а не ссылаться на то, что тебе, мол, не до этого, твоё внимание поглощено уникальной операцией, "не имеющей равных в Европе".
Итак, перед тем как Шарику вознестись по лестнице эволюции, ему "почему-то в ванне померещились отвратительные волчьи глаза". Зина, допущенная к таинству весталка, "оказалась неожиданно в халате, похожем на саван". Глаза её стали "такие же мерзкие", как у Борменталя, а у него они "фальшивые и в глубине их таилось нехорошее пакостное дело, если не целое преступление". Операция начинается: "Зубы Филиппа Филипповича сжались, глазки приобрели остренький колючий блеск". На рану Шарика "Борменталь набросился хищно". "Лицо его (Борменталя) стало мясистым и разноцветным". "Лицо Филиппа Филипповича стало страшным". "Филипп Филиппович стал положительно страшен… зубы открылись до дёсен". "Борменталь коварно кольнул Шарика где-то у сердца". "Иду к турецкому седлу, – зарычал Филипп Филиппович". Несколькими строчками ниже профессор "злобно заревел", "лицо у него при этом стало, как у вдохновенного разбойника".
Учёные "заволновались, как убийцы, которые спешат". "Филипп Филиппович отвалился окончательно, как сытый вампир".
– Но ведь это всё образные выражения! – возопит читатель. – Кто же не знает, что хирургическая операция требует огромного напряжения интеллектуальных и физических сил! Подозревать врача только потому, что он зубы стиснул, что с него пот градом катится!..
Прости, читатель, но в этой сцене нет никаких врачей. Герой "Собачьего сердца" – "божество", "жрец", "учёный", не имеющий равных в Москве, Лондоне, Оксфорде. Филипп Филиппович даже в тот час, когда Борменталь предлагает ему убить Шарикова, не называет себя врачом, он иначе аргументирует свой отказ:
– Я – московский студент. – Филипп Филиппович горделиво поднял плечи и сделался похож на древнего французского короля.
Булгаков только один раз называет Преображенского и Борменталя "врачами" (когда они обсуждают возможное убийство своего подопечного) и ещё один раз – "оба эскулапа". Но Эскулап – это всё же не врач. Это греческое божество во французском произношении, оно обитает в благословенных краях, во храме, среди миртов и лавров. А врач – это тот, кто в ледяную стужу и вьюгу тащится к больным в Грачёвку Мурьевского уезда, и счастье ещё, что по дороге лежит культурный центр Грабиловка, там можно переночевать и отогреться в домишке учителя.
Поскольку это путешествие описано всё тем же Булгаковым в "Записках юного врача", и создавались эти "Записки" одновременно с "Собачьим сердцем", то ты, читатель, можешь не сомневаться, что наш автор отлично знал, что такое врач и чем он отличается от учёного, тем более "великого учёного". "Великий учёный" должен быть знаменит и богат – иначе поди докажи, что ты великий. Но прославиться среди мужиков, до того тёмных, что они себе горчичники на зипун ставят? Сама идея – полный абсурд. С тем же успехом можно разбогатеть, врачуя этих мужиков. Что-что, а уж это они отлично знают – доктор их лечить обязан, ему за это казённое жалованье положено. Однако герой "Записок" и не ждёт никаких подношений. Ему, булгаковскому врачу, это запрещает его булгаковская этика. Он даже от "полотенца с петухом" пробует отказаться, но потом берёт его из жалости к девушке, которую он чудом спас от неминуемой смерти. Возникает вопрос, чего же ради он с таким усердием их лечит, вскакивает по ночам, мчится по морозу, едва выйдя из горячей ванны – "воспаление лёгких обеспечено!". Вывод напрашивается совершенно нелепый – он их любит. За что, если учесть всё вышесказанное? На это есть только один ответ – за то, что они люди. Ну, может быть, они ему кого-то напоминают.
Надо отдать должное Юному врачу – он нигде об этой любви не заявляет. Он о ней молчит – слишком много о ней говорят и кричат другие. Зато он делает совершенно удивительное заявление – он говорит, что он ненавидит смерть:
Я так всегда при виде смерти. Я её ненавижу.
Прислушайся к этим словам, читатель. В том мире, где смерть признана единственной абсолютной величиной и даже объявлена подательницей жизни – живое произошло из неживого, это каждый школьник знает, – такие слова даже произнести невозможно. Но ведь Юный врач отнюдь не похож на сумасшедшего – что же он прёт поперёк объективной реальности? Может быть, он живёт в другом мире, и там другая объективная реальность, другое небо, другая земля?
Во всяком случае, совершенно непреложно: когда Юный врач оперирует с огромным напряжением физических, интеллектуальных, а также душевных сил, то никаких ассоциаций ни с убийцами, ни с вампирами не возникает. Так что, читатель, тут тебе не отпереться: "убийца" и "вампир" – это не образные выражения, это персональные эпитеты твоего обожаемого учёного.
Но читатель не думает сдаваться. Не зря же он с младенчества воспитан в преклонении перед наукой. Он твёрдо выучил, что в науке самое главное – результат, учёных судят по результатам, а они налицо – блистательные, неподражаемые:
Скальпель хирурга вызвал к жизни новую человеческую единицу. Проф. Преображенский, вы – творец. (Клякса).
– так записывает Борменталь в своём дневнике, который он начинает вести сразу же после операции в самый тёмный и зловещий день года – 22 декабря. Ты, читатель, естественно, не видишь оснований для того, чтобы с ним не согласиться.
Но что же получается – не успел читатель полюбоваться на вышеназванный результат, на новую человеческую единицу по имени П. П. Шариков, как ему уже хочется запустить в него чем-нибудь тяжёлым, а Борменталь, одописец его возникновения, откровенно признаётся, что готов покормить его мышьяком. И вот уже в "полнейшей и ужаснейшей" тишине, во мраке глухой ночи, "творец" вновь раскладывает своё творение на составные части, "новая человеческая единица" исчезает, пёс Шарик восстановлен в своём первоначальном виде.