Всего за 229 руб. Купить полную версию
Эхо Французской революции, некогда прокатившись в Европе, дробясь и приобретая новое звучание в отдалённых регионах, рокотало по просторам и остального мира. Вдогонку ему неслись буржуазные и социальные реформы. Вкусив с древа технического прогресса "плод" потребительских удобств, человек на них и зациклился. В этих условиях "предоставленный самому себе, – пишет С. Левицкий о повреждении общественного сознания, – лишённый верховного руководства разумом, рассудок приводит к знанию, без понимания, к достижению без постижения"[20]. Из-за недооценки или непонимания внутреннего единства духа и материи, при котором "дух" первичен, и возникали "спасительные" решения социального устроения общества.

К примеру, "безземельник" Герберт Спенсер, а за ним и Лев Толстой склонялись к понятной только им модели социализма, тогда ещё не "с человеческим" и не с "социалистическим лицом", а с выведенным Чарльзом Дарвиным – обезьяньим. Впрочем, и в лохматом четырёхруком виде оно немногим отличалось от последующего социалистического или коммунистического "лица". Если говорить о "человеческом" социализме в его некоррумпированной ипостаси, то это, пожалуй, и будет христианская модель в действии (или околодействии – это под каким углом глядеть). Это, когда ни у кого ничего нет, но ничего ни у кого и не должно быть. Что касается Бакунина, то ему доверять не будем, тем более что в своих политических инсинуациях мировой анархист договаривался до поразительных, по своей убийственности, выводов: если есть Михаил Бакунин свобода, значит, нет Бога; или: "страсть к разрушению – творческая страсть". И это при том, что творчество (исходящее от позитивной духовности, а не от разрушительной) есть один из синонимов и даже принципов созидания.
Очевидно, причину социальных болезней нужно искать в разложении веками создаваемых социальных и духовных устоев общества. Тех, на которых стоит народ, зиждется страна и функционирует государство. Испытанные временем, именно они легли в основу закона. Последний, сосредоточивая в себе и систематизируя многовековой опыт, скреплял державной печатью всё наиболее рациональное, справедливое и жизнеустойчивое, помогая выживать народу, нации и человеческой культуре в целом. Потому сокрушение именно этих основ являлось приоритетной задачей тех, кому эти устои были ненавистны.
Не заглядывая в слишком уж далёкое прошлое, затрону лишь финальную часть великого перелома. Его определила просвещенческая мысль Нового времени, вызвавшая Великую Французскую революцию и исторически не менее важную революцию в Северной Америке. Вместе с тем, имея общий источник и будучи детищем того же исторического времени, – эти параллельные революции разнятся в своём существе.
"Великая", поправ авторитет помазанника Божьего и свергнув с пьедестала верховную власть, сорвала с цепи самые низменные инстинкты народа, в результате чего он в одночасье оказался беспризорным, а в исторической перспективе преданным и осквернённым. Тогда как, "американская", изначально обезопасив себя от монарших проблем и института аристократии, – озаботилась созданием демократического общества на принципиально иных основах. После победы над Югом, ослепнув от раскрывшихся исторических перспектив, объединённые Штаты самопроизвольно взяли на себя роль мирового поводыря. Политические метаморфозы выразили себя в том, что поначалу неверная "клюка" пилигримов со временем превратилась в далеко достающую полицейскую дубину, исправно расчищающую дорогу геополитическим интересам США. Причём, реализация этих "интересов" происходила вне опоры на какие бы то ни было исторические традиции (протестантство не в счёт, ибо оно опиралось на узко-конфессиональные принципы, отнюдь не противоречившие "американским" интересам). Весь перенятый у Европы опыт государственной жизни состоял в принципиальном отказе от культурно-исторического прошлого европейских стран, под чем, однако, не следует понимать технические и утилитарно-бытовые ценности (вплоть до I Мировой войны они оставались приоритетными в быту и сознании американцев). И если Европа едва ли не на всём протяжении XIX в. ярилась революционными знамёнами, то развитие Дикого Запада (США) в это время было отмечено постепенным переходом традиционных форм рабовладения в "более приемлемые", слегка облагороженные патиной либерально-демократических реформ и преобразований.
Вся последующая история и "дикого" и не дикого Запада, вступив в XX в. и переступив порог XXI столетия, являет собой историю охлократического падения традиций, морали и нравов, нашедшую опору в законе и, что много хуже, – в сознании людей.
При всей продвинутости социального устройства, основанного на приоритете утилитарных категорий, фригийский колпак мясников Великой Французской революции не был сорван с глав либеральных и демократических правительств. Не изъятый из сознания мегаполисов и не выброшенный на свалку истории, он, за ветхостью времён полинялый, истёртый и покрывшийся дырами, – продолжал оставаться знаменем "братства" безграничных свобод и "равенства" в их пороках. В то время как ревнители нравственности в викторианскую эпоху драпировали ножки роялей, дабы никому в голову не приходили мысли об оголённых ножках, – в странах и Старого и Нового Света наряду с чёрными невольниками продавались цветные и даже белые рабы, в число которых входили женщины и дети. На рубеже XIX–XX вв. центром торговли "белыми рабами" считался ещё вчера революционный Париж, теперь прозванный новым Вавилоном.
Французский живописец Эжен Делакруа как в воду глядел, когда в своей картине "вручил" знамя Свободы полуобнажённой мадам. Даже и под кистью гения не избавившись от вульгарности, она чрезвычайно живописно олицетворяет собой революционно-уличную истерию[22]. Такого рода "свободы" символической цепью охватили многие государства Европы. С каждым бунтом всё больше обнажаясь и распространяя проказу хаоса и вседозволенности, они к концу XIX в. заявили о себе общеевропейской проказой, с тем, чтобы в начале следующего века покрыть мир трупами миллионов. Багровея от "прогрессивных веяний времени", всё откровеннее освобождающих "тело" народа от морали и нравственности, болезни века напоминают о себе едва ли не при всяком движении социального организма. И становится ясно, что проказа вседозволенности, смертельная для жизни всякого общества и любого народа, распространяется по мере прогрессивной деформации личностных качеству отживания индивидуальных особенностей человека и утери исторического своеобразия наций и народов.
Казалось бы, зачем так мрачно? Опасность вышеупомянутых "недостатков" хорошо известна обществу, уяснена и изучена "властителями дум". Обеспокоенные формами неврастении, они давным-давно начали бить тревогу. К примеру, французские писатели ещё в середине XIX в. выступали в печати, негодуя на падение нравов, принявшее характер массового отлучения от овеянных сединой веков обычаев и традиций. Впрочем, бывало всякое. Если, скажем, Генриху Гейне революционное разрушение классических и нравственных ценностей казалось недостаточным, то Жюль Мишле и Пьер Прудон находили их чрезмерными.
Разнобой мнений объяснялся не столько убеждениями, сколько характером общественно значимых людей или "личностей на слуху", которые до известной степени определяли общественное мнение. В какой-то мере влияя и на стиль жизни, люди эти не всегда могли служить для молодёжи хорошим примером. Так, разночинец Гейне всю жизнь мечтал пробиться в "благородное сословие", но это ему не удалось и он люто возненавидел аристократов. Историк Мишле, родившийся, как он любил напоминать, в "крестьянской семье" (но, всё же, предпочитавший жить в скромном старинном замке), был твёрдым клерикалом. По его убеждениям краеугольным камнем храма (сказывалась-таки каменная обитель!) и фундаментом гражданской общины должен быть семейный очаг. Социалист и теоретик анархизма Прудон, по Герцену, – "один из величайших мыслителей нашего века", по своему происхождению был крестьянин. Но это, ничуть не мешая ему провозглашать свободу без очевидных границ, каким-то образом удерживало его в рамках крайней патриархальности. Отсюда неприятие им женской эмансипации.
Характерной приметой времени был "банкет в день рождения Христа", описание которого Прудон дал в своём журнале "Peuple". Вовсе не разделяя свобод зарвавшихся социалистов, он пишет: "Собрание было открыто достойным образом – чтением Нагорной Проповеди; за гимном в честь братства, спетым с большим воодушевлением, последовал ряд тостов" (опуская несущественные детали, привожу лишь основные "тосты". – В. С.): "За Христа, отца социализма!"… "За пришествие Бога на землю!"… "За Рождество!"… "За Сен-Жюста, жертву термидора!"… "За воскресение Христа, за Францию!"… и тому подобное. "Интересно, что сказали бы газеты "La Raison" или "L’Action", – через полвека иронизирует правый социалист Эмиль Вандервельде, – если бы социалисты 1904 года собрались под Рождество, занялись чтением Нагорной Проповеди, стали приветствовать сошествие Бога на землю и провозглашать тост за Христа, отца социализма!"[23]. Впрочем, сам Вандервельде вряд ли способен был вообразить, во что через считанные годы выльются "социалистические" оргии в большевистской России, которые превзошла лишь эмансипация "красных дам" или "мегер революции".