Наотрез отказываясь верить, что я не собираюсь убиваться от горя, Слава заставлял меня признаться в том, что я задумала и как попытаюсь ему помешать. А после разошелся и начал кричать, чтоб я не смела этого делать. Мне и самой казалось неправдоподобным, что я так легко отпускаю того самого мальчика, ради которого бросила медицинский институт и начала работать, лишь бы он закончил консерваторию. Наверное, сейчас сделала бы то же самое, потому что его талант любила по-прежнему. Но наслаждаться Славиной игрой я могла и прослушивая записи, для этого его личное присутствие было необязательно.
Если б он не был так талантлив и не умел околдовывать слушателей печальным голосом виолончели, в котором то и дело прорывалась настоящая страсть, я никогда не сделала бы шага первой. Но опьянение музыкой было столь велико, что я, очумелая фанатка, дождалась Славу после концерта у служебного входа, а когда он наконец появился, перегородила дорогу со своими садовыми ромашками в руках. Он удивленно посмотрел сперва на цветы, потом на меня и спросил неподобающе густым ангела голосом: "Это мне?" И неожиданно для себя я ответила: "Тебе…", словно мы давно были друзьями.
Но друзьями мы так и не стали.
Главное, что осталось в моей памяти от нашей не общей, но совместной жизни, это ощущение постоянного напряжения. Оно не проходило ни днем, ни ночью, я просыпалась с ним и засыпала, а сердце мое постоянно колотилось, как у мышки. Дожидаюсь Славу к обеду, я десять раз проверяла - правильно ли положила приборы и не остался ли в супе лавровый лист, потому что любая мелочь могла вызвать у моего юного мужа приступ ярости. И я считала, что он бывает абсолютно прав, когда кричит: "Неужели музыкант должен страдать от недобросовестности домашней хозяйки?! Почему ты не можешь освободить меня хотя бы от этого?"
От чего еще ему хотелось бы освободиться, он не договаривал, но я угадывала, что мое имя - не последнее в этом списке. И в конце концов пришел мой черед.
Помня мои юношеские депрессии, которые дважды заканчивались больничной койкой, родители требовали, чтобы после развода я поселилась у них. Большую Славину квартиру можно было сдать в аренду за хорошие деньги, которых у меня не было совсем. Но когда мама предложила это своим обычным просительно-категоричным тоном, я расхохоталась так, что ее рука невольно потянулась к телефону. Не помню, как мне удалось убедить ее не вызывать "Скорую". Вернуться к родителям значило для меня признать и свою болезнь, и свою беспомощность. И то, и другое действительно было во мне, однако я еще надеялась изжить их. Слава ничуть мне в этом не помогал. Сколько я его помнила, он и сам всегда был или на взводе, или в депрессии. Я нервничала с ним вместе, но в отличие от мужа не позволяла себе на ком-либо разряжаться, и тяжесть накапливалась во мне, давя на затылок. И я боялась, что однажды моя голова просто взорвется. Я всего боялась…
На Пола мои хоромы не произвели впечатления, наверное, его лондонская квартира была ничуть не меньше. Я протащила его в бывшую Славину комнату для репетиций, и Пол рухнул на диван, который крякнул с ним вместе.
- Снимайте брюки, - распорядилась я, стараясь придать своему голосу уверенности. - Не стесняйтесь, пожалуйста, у меня незаконченное медицинское образование.
На самом деле оно было едва начатым, но Бартон ведь этого не знал.
Взявшись за ремень, он уточнил:
- Почему?
- Незаконченное? Мужа надо было кормить.
В его знаменитом: "О!" послышалось разочарование. Выбравшись из штанов, Пол отдышался и спросил:
- Вы - феминистка?
- Упаси Бог! - испугалась я.
- О'кей, - с облегчением произнес Пол и посмотрел на меня вопросительно.
Я принесла из кухни табурет и, подставив его к дивану, помогла Полу водрузить на него раненную ногу. Она тоже была крепкой, тяжелой и волосатой.
- Мистер Бартон, вы умеете петь? - спросила я его. - Сейчас я буду обрабатывать вам рану, а вы пойте во весь голос. Мой отец всегда заставлял меня петь, когда смазывал ссадины зеленкой. А он у меня хирург!
- Я не умею во весь голос, - забеспокоился Пол. - Я могу очень тихо. Как это? Под нос.
- Нет, под нос не пойдет. Тогда декламируйте стихи. Что-нибудь гневно-протестующее.
Он засмеялся:
- Я просто сожму зубы. Очень сильно.
И Пол действительно не издал ни звука, пока я возилась с его ногой и накладывала повязку. На тонких каштановых волосках блестели капельки пота, и мне показалось, что их становится все больше. Но Пол терпел и даже коротко улыбался, когда я поднимала глаза. Я попыталась представить, каким он был, когда и на голове у него была такая же каштановая шевелюра, - и не смогла.
Закончив, я сказала:
- Рана довольно глубокая, надо бы наложить швы. И противостолбнячную сыворотку ввести… Давайте я вызову такси и отвезу вас в больницу.
Пол неожиданно бурно запротестовал:
- Не надо! Пожалуйста! Я… боюсь в больницу.
- Как это - боитесь?! Под бензопилу бросились, а врачей боитесь?
- Больница, - произнес он с отвращением. - О! Это такая…
Пощелкав длинными пальцами, он неуверенно предположил:
- Тяжесть? Атмосфера такая…
- Тягостная атмосфера? Да, я знаю.
- Вы были - наоборот. Напротив.
- По другую сторону? Нет, я по ту самую тоже была.
- О! Вы болели?
- Не знаю. Я дважды сходила с ума. Это болезнь?
Пол недоверчиво сдвинул широкие брови:
- Совсем девочка… Отчего?
- От того, что раки гнались за мной по небу… От того, что начиталась романов… От того, что мой талант оказался совсем маленьким… И не было друзей. И было страшно. Разве можно объяснить, отчего сходят с ума?!
На самом деле я точно знала, как это произошло. Все, что я перечислила Полу, тоже присутствовало, но главное заключалось в другом. Вся моя тогдашняя жизнь умещалась на листах бумаги. Я рисовала днем и ночью, но вдохновение мое не было радостным. Вернее, самый миг озарения - конечно. Тот непростительно короткий промежуток, пока из руки льется восторг, что посылался в мою голову и преобразовывался в сердце. Моими работами восхищались не только преподаватели, но даже товарищи по художественной школе, которые относились друг к другу одновременно ревниво и снисходительно. Мне говорили, что в моих рисунках - магия, что их невозможно подвергнуть обычному разбору. Все было прекрасно…
И вот однажды я поймала себя на том, что боюсь показывать свои новые работы. Боюсь, что они окажутся хуже предыдущих. Что я разочарую людей, которые поверили в меня. Что они решат, будто я выдохлась, еще не написав ничего по-настоящему достойного. На меня вдруг свалилась ответственность, которая не по плечу даже иному взрослому человеку, а ведь я была совсем ребенком.
Этот страх заставлял меня вновь и вновь пересматривать старые вещи, но как я ни пыталась, так и не могла понять, что именно в них так действовало на зрителей. Они сами говорили, что это необъяснимо, и, вспомнив эти слова, я пришла в отчаяние: как же я могу развить в себе то, чего не способна даже обнаружить?! Я словно участвовала в немыслимой гонке с собой же и понимала, что в любом случае проиграю.
Я стала прятать законченные рисунки и лгать, будто дала себе передышку. Ночами я вскакивала и начинала их перебирать. Я вглядывалась в каждую сделанную мной линию, в каждый мазок, пытаясь увидеть, и - не видела.
И как-то раз мой страх обрел голос. Родители, прибежавшие на крик, хватали меня, обнимали и гладили, а я ненавидела их в тот момент, потому что они ничем не могли мне помочь. Единственное, что они сумели для меня сделать, это положить в психиатрическую больницу, а когда я выписалась, запретили мне заниматься в художественной школе. Через месяц я вновь оказалась в больнице, а после этого все годы прожила с уверенностью, что в мире просто нет человека, способного по-настоящему помочь.
Пол вдруг протянул руку, всю покрытую темными волосками, я подала свою, и он бережно усадил меня рядом с собой.
- Как тебя зовут, девочка?
Когда я ответила, он повторил нараспев:
- Тамара…
В его устах мое имя прозвучало чарующе. Это навело меня на мысль, что если страсть входит в женское сердце через уши, то Демон должен был говорить с акцентом. Иначе он не добился бы такого успеха. Пол произнес: "Тамара" так, словно пропел рыцарскую балладу. Прекрасную и немного грустную. И каждый звук в ней был целой главой.
- Ты правду сказала? Тебе страшно?
Он был большим и теплым, и мне до того захотелось уткнуться в его черный трикотажный джемпер, что даже слезы навернулись. Я чувствовала себя с ним совсем ребенком, и мне хотелось вести себя по-детски: вскарабкаться ему на колени, обхватить за шею и немного всплакнуть. Может, от того, что Пол все время называл меня девочкой? С высоты его возраста я и была девочкой. И меня ничуть не смущало, что он сидит на моем диване в одних трусах.
Я ничего не отвечала, и Пол прижал к груди мою голову - точно так, как мне хотелось. Его ладонь накрыла всю мою макушку. Когда он стал поглаживать, возникло ощущение, что он вытягивает из моих мыслей все темное, потому что в голове как-то сразу просветлело, и я уже не могла вспомнить, из-за чего собиралась заплакать.
- А это ничего, - спросил Пол настороженно, - если я буду здесь жить? Это никого не обидит?
- Мне некого обижать.
- Почему твой муж в Париже?
- Влюбился во француженку.
- О! - Пол засмеялся, и голова моя затряслась у него на груди. - Я понимаю… Хотя нет…
Он приподнял мое лицо и улыбнулся, не разжимая губ.
- Как называются эти маленькие пятнышки? На щеке возле носа.
- Родинки.
- О! Родинки… Их пять. Очень красиво.