Все так - не поспоришь. А читая и перечитывая Вацуро, понимаешь: Лермонтов занимал в его духовном (а потому и интеллектуальном) мире особое место. Более того, кажется, что именно желание вполне освоить творчество и личность Лермонтова стимулировало всю прочую научную деятельность Вацуро. Не только словесность 1830-х годов, но и готический роман, и Пушкин, и Карамзин, и история науки вели его к Лермонтову, проникнуть в притягательную тайну которого можно лишь "окольными" путями. Чтобы понять Лермонтова, нужно понять и полюбить все, что с Лермонтовым связано. Этим можно объяснить не только широту собственно литературоведческих, исторических, философских интересов Вацуро, но и, например, его интимное чувство к Грузии. Или ту умную и сердечную теплоту, с которой он характеризует краеведческую работу П. А. Фролова о Тарханах, ценную, как показывает В. Э., вовсе не "вкладом в лермонтоведение", а тем, что ее автор "воскресил и закрепил в сознании современного читателя целый пласт уходящего исторического и культурного быта; он восстановил по крохам, с любовью и не жалея времени и сил, часть национального исторического достояния, которое без него пропало бы безвозвратно". Или тот такт, с которым Вацуро отзывается об извлеченном из небытия, по-своему интересном, но несомненно сильно раздражающем В. Э. романе Бориса Садовского "Пшеница и плевелы", где Лермонтов безвкусно окарикатурен во имя завладевшей автором "идеи": пусть Садовской глумился над поэтом, но публиковать и читать его стоит - злая неправда одаренного писателя должна быть понята и преодолена разумным читателем.
Разумеется, не одна только любовь к Лермонтову сформировала личность Вацуро, его уникальный склад научного мышления, художественный вкус и неподражаемый литераторский дар. Такое утверждение было бы и наивным, и пошлым, и просто несправедливым по отношению к родным, учителям, друзьям В. Э., к России, Европе, словесности, культуре. Но и вынести за скобки эту "странную любовь", что не застила мир, но вела к миру, не наваливалась на свой предмет всем грузом и навеки, не подчиняла его эгоистичному произволу, но предполагала особо трепетное к нему отношение, тоже не получается.
Т. Ф. Селезнева закрепила своим мемуаром домашнее предание о восьмилетием мальчике, который в 1943 году на казанском базаре увидел альбом, выпущенный к столетию кончины Лермонтова ("312 страниц иконографии с краткими текстовыми пояснениями"). Увидел и, вовсе не будучи балованным ребенком, так посмотрел на бабушку, что та купила чудо-книгу, "отдав за нее почти всю выручку", полученную за только что проданную питьевую соду (собиралась она купить детям молока). "Я спрашивала Вадима, что именно он почувствовал, увидев альбом? - Страх, - ответил он, - точнее ужас: вот сейчас книгу кто-то купит, унесет, и я больше никогда ее не увижу…" (655–656).
К счастью, лермонтовский альбом унес тот, кому он предназначался судьбой. Книга эта пережила своего владельца, который долгие годы стремился исполнить высшее поручение, объяснить точными и внятными словами то чувство, что вдруг настигло мальчишку - в военное лихолетье, в чужом городе, почти без надежды на все-таки свершившееся чудо. Вацуро выплачивал долг за некогда обретенное счастье. И выплата этого долга тоже была счастьем.
Конечно, совокупность статей и заметок не может заменить того целостного труда, что мог быть выстроен Вацуро. Но собранные вместе эти писавшиеся в разное время тексты позволяют нам глубже понять и их героя, и их автора. Если судить формально, В. Э. книги о Лермонтове не написал. Не надо судить формально.
Приношу глубокую благодарность Тамаре Федоровне Селезневой за предоставление материалов домашнего архива, замечательные подробности, сообщенные в личных беседах, и постоянную поддержку.
I
Лермонтов и Марлинский
Когда лермонтовская "Бэла" появилась на страницах "Отечественных записок", Белинский писал: "Чтение прекрасной повести г. Лермонтова многим может быть полезно еще и как противоядие чтению повестей Марлинского".
Слова Белинского были крайне значительны. К 1839 году назрела острая необходимость противопоставить романтизму Марлинского новый литературный метод с достаточно сильными представителями. Историческая обреченность "неистового романтизма" отнюдь не была очевидной. Широчайший успех сопровождал повести Марлинского не только в читательской, но и в профессионально литературной среде; Полевой его пропагандировал в "Сыне Отечества"; даже "Отечественные записки", печатая "Бэлу", одновременно приветствуют появление "Мулла-Нура" и "Мести".
В конце 30-х - начале 40-х годов появляется длинная вереница подражателей Марлинскому. Отпечаток его поэтики носят и несомненно талантливые произведения. В 1838–1839 годах Белинский ведет борьбу со "вторым Марлинским" - П. П. Каменским; в 1840 году он замечает о сочинении Н. Мышицкого "Сицкий, капитан фрегата": "Новое произведение литературной школы, основанной Марлинским - не тем он будь помянут!" Еще через два года он выделяет особый разряд "второстепенных, патетических романов", живописующих "растрепанные волосы, всклокоченные чувства и кипящие страсти", основателем которого был "даровитый Марлинский". Наконец, в рецензии на сочинения Зенеиды Р-вой (Е. А. Ган) он характеризует повесть "Джеллаледдин" (1838) как отзывающуюся "марлинизмом" "по завязке и по колориту".
Последнее замечание особенно интересно. Оно показывает, что для Белинского 1843 года "марлинизм" не равнозначен "экзальтированности", но составляет особый литературный стиль с некими устойчивыми структурными элементами. "Герой нашего времени", вышедший в первом издании в 1840 году, застал расцвет этого "марлинического" стиля.
Критическое наследие Бестужева-Марлинского дает в известной мере ключ к его поэтике. Литературный герой для него нормативен и исключителен; его деятельность определяется жесткими этическими правилами. Так как моральный кодекс задан герою изначала, можно с большой степенью вероятности определить, как он будет вести себя в разных сюжетных ситуациях. Деятельность его протекает в "свете", где индивидуальность нивелирована и моральные критерии чрезвычайно зыбки. Это - "житейская проза", "модное ничтожество", "люди, которых тысячи встречаешь наяву". Герой и представитель света резко контрастируют. Их противоположность - обычный источник конфликта.
Такое представление о героическом характере, общее для декабристского романтизма, получило теоретическое оформление в статье Бестужева и письмах его к Пушкину и братьям по поводу "Евгения Онегина".
Предисловие к журналу Печорина, как можно заметить, обосновывает прямо противоположную художественную позицию. В центре повествования Лермонтов ставит "современного человека", которого он "часто встречал", синтезирующего типичные черты общественной психологии ("портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии" - VI, 203). Характерно, что, по мысли Лермонтова, "болезнью" Печорина заражен век, т. е. в числе других сам автор книги и ее читатели. Это обстоятельство совершенно исключает непосредственное вмешательство автора, диктующего героям свою этическую программу. "Нравственная цель" сочинения - в указании болезни; способ излечения автору неизвестен. Подобного рода "художественный объективизм" был единодушно отвергнут как читателями, воспитанными на повестях Марлинского, так и апологетами "нравственно-сатирической" литературы. Очень показательна в этом смысле явно конъюнктурная статья Булгарина. Чтобы похвалить роман, Булгарин вынужден был прибегнуть к домысливанию "нравственной идеи", которую Лермонтов якобы сумел доказать от противного. История критической борьбы вокруг лермонтовского романа как нельзя лучше демонстрирует его эстетическое новаторство.