Мишка ненавидел ночевки у соседки. Это был сигнал: сегодня он лишний. Сегодня у матери другая жизнь, в которую ему нет входа. И страх детский, иррациональный а вдруг забудет? Вдруг оставит здесь навсегда? Он выдумывал сотни уловок, лишь бы не уходить.
Лучший трюк болезнь. Натереть подмышку чесноком, чтобы градусник показал тридцать семь и пять. И тогда о, чудо! мать преображалась. Словно включался какой-то другой регистр. Становилась вдруг мягкой, заботливой. «Сынуля», «мой мальчик», тихий голос, рука на лбу. Она словно исполняла какой-то долг, о котором забывала, когда он был
здоров, когда всё было нормально.
Эта горечь горечь непонятости так и осталась с ним. Сидела где-то глубоко, как заноза. Любила ли она его по-настоящему? Или просто терпела как неизбежность?
Мать никогда не говорила о своих мужчинах, не объясняла, почему они появлялись и исчезали. Она жила своей жизнью, параллельной жизни сына. И только иногда, в редкие моменты его триумфов победа на соревнованиях, грамота за стихи, удачная фотография в стенгазете их миры на мгновение соприкасались. Она замечала его. Даже гордилась. Секунду, другую.
А в остальное время просто была рядом. Уставшая женщина с потухшим взглядом. Человек, которому жизнь выдала не тот билет, на который он рассчитывал при посадке. И она давно смирилась с этим маршрутом.
Опять с матерью не поделили чего? Голос ровный, без тени упрека. Просто констатация факта.
Не хочу, бурчит Мишка, плечи напряжены.
Дело хозяйское, дед отхлебывает из своей кружки, смотрит на догорающее небо. Только злость плохой попутчик. Особенно на мать. Она не всегда была такая.
А какая она была? вопрос вырывается сам собой, голос у Мишки ломается. Жажда понять сильнее обиды.
Старик долго молчит, только морщины у глаз чуть подрагивают.
Живая она была, говорит он наконец, и слово это звучит весомо. Смеялась часто. Глаза горели. Пока жизнь ее не обломала. Пока одна не осталась. С тобой на руках.
Это я виноват? В голосе Мишки детский страх, который никуда не делся, просто забился глубже.
Ты? Дед поворачивается, кладет тяжелую, сухую ладонь на его плечо. Ладонь пахнет дымом и воском. При чем тут ты, глупый? Жизнь она как река в горах. Камни бросает под ноги. Кого-то они закаляют, делают крепче. А кого-то сбивают с ног, ранят. Вот мать твою ранило. Не сломало до конца, нет. Но надломило. Теперь она не живет выживает. Как может. Цепляется.
Я так не хочу! выдыхает Мишка. Почти кричит.
А ты и не будешь, голос деда обретает твердость гранита. В тебе другая закваска. Не только ее кровь моя тоже. А мы, Ким Чхорвоны, мы из тех, кто гнется, но не ломается. Корни держим. Понял?
Мишка поднимает голову, смотрит на старика. И я, Марк Северин, чувствую это. Не просто вижу картинку ощущаю разливающееся по чужому телу тепло. Чувство опоры. Настоящей, не фальшивой. В мире бараков, пьяных «ухажёров» и материнской усталости этот старик был скалой. Единственной.
Грохот в коридоре что-то металлическое упало с оглушительным звоном. Реальность больничной палаты вернулась резко, безжалостно. Неподвижность. Запах хлорки и формалина. Тусклый свет. Но что-то сместилось внутри меня. Этот парень, Михаил Ким, чье тело я угнал, перестал быть просто «сосудом». Его прошлое, его боль, его единственная опора в лице этого таежного мудреца всё это теперь было частью меня. Я словно прочитал чужой дневник, интимный, без прикрас, и теперь был связан с автором невидимыми нитями.
И то воспоминание о материных мужчинах оно обрело новый, горький смысл. Не просто случайные связи. Память подсказала деталь: каждый раз она готовилась выйти замуж. Надеялась. Пыталась вырваться из беспросветной нужды и одиночества. И каждый раз облом. Очередной «принц» оказывался горьким пьяницей, конченным, пустым местом. Если поначалу они и несли что-то в их скудный быт, то потом уносили гораздо больше. Пять попыток построить то, что называется семьей. Пять провалов. Неудивительно, что она «надломилась», как сказал дед. Неудивительно, что потухла. Жизнь ее била наотмашь, без жалости.
Память выхватила его образ с резкой четкостью: широкий в кости, не суетливый, с тяжелым, внимательным взглядом из-под густых черных бровей. Голос низкий, с хрипотцой, как будто камни перекатываются. В нем чувствовалась порода, основательность, которой так не хватало предыдущим «женихам». Он пил кто ж тогда не пил? но в меру, без дури. И мать Кажется, только его она и полюбила по-настоящему, с отчаянной надеждой утопающего, ухватившегося за спасательный круг.
С ним, Лиз, как за каменной стеной, говорила она соседке за фанерной перегородкой, не догадываясь, что Мишка, притворяющийся спящим, ловит каждое слово.
«Каменная стена» Пятнадцатилетний
пацан, выросший в бараке, понимал это буквально: отдельный дом с каменным забором. Своя комната. Велосипед «Орлёнок», а может, даже взрослый «Урал». Конец вечной нужде. И дядя Рустам, кажется, был не против. Намерения самые серьезные. Об этом Мишка тоже знал из тех же подслушанных разговоров, из обрывков фраз, из того, как мать стала по-другому держаться чуть прямее, чуть увереннее.