Тревожно заёрзал по траве, снял с куста рубаху, надел её и тщательно застегнул ворот. Его лицо болезненно искривилось, он плотно сжал губы, и реденькие щетинки седых его бровей опустились на обнажённые глаза. Вечерело. Становилось свежо. Где-то бил перепел:
Подь-полоть
Старик смотрел вниз, в овраг.
Вот, значит, и пошло дымом дымить. Кузьмин, поп, писарь, кое-которые мужики, а особливо бабы зазвонили языками, забили во все бубны: катай-валяй, человек ошибся. Это праздничек нам, человека травить, это мы любим. Таша плачет на улицу выйти нельзя, мальчишки дразнят. Все рады забава. Я говорю: уйдём, Таша
А жена?
Жена? удивлённо переспросил старик. Так она же померла! Ночью, в одночасье, охнула да и померла. Как же! Она задолго до этого, Таше тринадцатый шёл Она была супротивна мне, нехорошая баба, неверная.
Ты ведь хвалил её, напомнил я. Это его не смутило; почесав шею, он приподнял ладонью бородку вверх и, глядя на неё, спокойно сказал:
Так что, что хвалил? Всякий человек не всю жизнь плох, иной раз и плохой похвалы достоин. Человек не камень, а и камень от времени меняется. Однако ты не подумай чего, она своей смертью померла. Это от сердца она, думать надо, сердце у ней захлёбывалось; бывало, ночью играешь с ней, а она вдруг и обомлет, вроде мёртвая бывала. Даже страшно!
Его мягкий сиповатый голосок звучал певуче, неутомимо и родственно сливался в тёплом воздухе вечера с запахом трав, вздохами ветра, шелестом листвы, тихим плеском ручья по камням. Замолчи он и ночь будет не полна, не так красива и мила душе. Говорил Савёл удивительно легко, не затрудняясь поиском слов, одевая мысли любовно, как девочка куклы. Я уже немало слышал русских краснобаев, людей, которые, опьяняясь цветистым словом, часто почти всегда теряют тонкую нить правды в хитром сплетении речи. Но этот плёл свой рассказ так убедительно просто, с такой ясной искренностью, что я боялся перебивать его речь вопросами. Следя за игрой слов, я видел старика обладателем живых самоцветов, способных магической силою своей прикрыть грязную и преступную ложь, я знал это и всё-таки поддавался колдовству его речи.
Началось, дружба милая, это самое дело: доктора призвали; осмотрел он, бесстыжие глаза, всю Ташу подробно, а был с ним ещё один хлюст, лысоватый такой, с золотыми пуговками, следователь, что ли, спрашивает: кто, когда? Она молчит, ей стыдно. Заарестовали меня, отвезли в губернию, в острог. Сижу. Лысый, это, говорит мне: сознайся, и будет тебе за то лёгкая казнь! Я ему добродушно предлагаю: «Отпусти меня, твоё высокородие, в Киев, ко святым мощам, грехи замолить». «Вот, говорит, и хорошо, сознался ты!» Поймал, значит, меня, лысый кот! А я ни в чём ему и не сознавался, просто так от скуки слово бросил. Скушно было мне, непривышно в остроге-то, кругом воры, человекоубийцы и всякий дрянной народ, к тому же думается: «А что с Ташей сделают?» Больше года тянули канитель эту, потом начали судить. Гляжу Таша тоже пришла, в рукавичках, сапожки на ней, необыкновенно всё! Платьице голубое вроде облака, душа насквозь светится. Весь этот суд на неё смотрит и весь народ, и знаешь, дружба, как сон всё это! А рядом с Ташей госпожа Анцыферова, помещица наша, щука-баба, хитрейшего ума. «Ох, думаю, эта меня загрызёт, эта меня съест до костей!»
Он засмеялся как-то особенно добродушно.
Сын у ней Матвей Алексеич, я его за дурачка принимал, скушное дитё! Белый весь, без кровинки, в очках ходил, волосы поповские, бородёнка насмех, и всё он песни да сказки в книжечку записывал. Добряга, чего ни попроси даёт! Ну, мужики этим пользовались:
тот косу дай, этот дров, третий хлеба, берут кому чего надо, не надо. Я ему говорю: «Что ты, Алексеич, раздаёшь всё? Отцы, деды твои копили, наживали, шкуру драли с людей, не боясь греха, а ты раздаёшь без оправдания. Али тебе не жалко трудов человеческих?» «Так, говорит, надо!» Не больно умён был, ну всё-таки тихой души парень. Потом его губернатор в Китай сослал, нагрубил он губернатору, а тот его в Китай.
Ну суд. Оказался защитник у меня, часа два говорил, так руками и машет. Таша тоже за меня
Да ты жил с ней?
Он подумал, как бы припоминая, потом равнодушно сказал, следя обнажёнными глазами за полётом ястреба:
Бывает это живут и с дочерьми. Даже святой один с дочерьми жил, с двумя, от них тогда пророки Авраам, Исаак родились. Про себя я не скажу этого. Конешно, играл с ней; дело зимнее, ночи длинные, скушно! Особливо же скушно такому, который вертеться на земле привык, ходить туда-сюда, а я таков был. Сказки рассказывал я ей, сказок я знаю сотни. Ну, а сказка вещь фальшивая. И кровь горячит. А Таша
Он закрыл глаза и, качая головой, вздохнул:
Красавица же она была невозможная! А я тоже до женщин невозможный, совсем безумный!
Старик весь встрепенулся и с восхищением, с гордостью сказал, захлёбываясь словами:
Ты гляди, дружба: шестьдесят семь годов мне, а и теперь могу всякую женщину добрать до самого конца вот оно как. Пяток лет спустя какие кобылицы, бывало, молили меня: «Савёлушко, милый, отпусти, сил больше нет!» Пожалеешь, отпустишь, а она через неделю опять тут. «Что, спрашиваю, пришла? То-то вот!» Женщина это, дружба, большое дело, вся земля об этом бредит, зверь, птица, малая букашка все одним живы! Кроме-то чем жить?