Но это я, а ведь суть была не во мне, а в этом мире. Все пушилось и увеличивалось в числе, все проникало вокруг в воздух и свет. Все пахло, все говорило внятно о своей особенности и нежности. Мелкое зеленело, высокое цвело. Во дворе молодой отец прижимал к себе дитя в кружевных, раскрытых простынках, эти простынки, кружева были вокруг его прижимающих рук упруго отогнуты назад как лепестки, как крылышки. Кружевными пеленками, крылышками были отогнуты лепестки цветов вокруг пушистых, упруго растопыренных тычинок. Только что раскрывшиеся листья вишни были желтоваты и пупырчаты. Гудение пчел, упорно повторяющиеся трели птиц они тоже были как бы материальны, вещественны, объемны. Каждая точка пространства извергалась мирами, и свежие, упругие эти миры не меньшели от соседних, упругих и сильных, а множили пространства, рождали для себя пространство и время. И не от слабости, а от щедрости и силы переливались друг в друга.
Восторг, экстаз но неожиданный и даже пугающий. «Не МДП? думал я. Не маникально ли депрессивный это психоз? Не нарушится ли у меня координация движений?» Но я шел так же свободно и правильно, как и до этого
Не оттого ли, спрашиваете вы, возник восторг, что я шел к ней? Напротив, это стало для меня вдруг не так уж и важно. Мысли мои влеклись совсем в другую сторону. Я уже не думал и о том, что свихнусь. Я озирался в восторженном удивлении. Но перегородки ли томили меня, которые все не рушились, собственная ли неспособность шагнуть из себя, или чего-то нужно было от меня этому миру, что он так уж раскрылся только был, был в моем восторге какой-то тревожный момент. Не могло это быть так, не для чего. Слишком сильно это было, чтобы не заключалось нет, не раскрывалось в этом какого-то смысла. Все время рядом с экстазом, чуть ли не в нем была эта тревога. И не понимал я, должен ли я сделать усилие, или, наоборот, расслабиться: дать проникнуть в себя голосу мира, смыслу моего необыкновенного чувства. А глаза продолжали отмечать красноватые пучки листьев на сильных голенастых прутьях какого-то дерева и женщин на склоне, беливших стены домов.
В этом состоянии подошел я к дому девушки. Увеличило ли мой восторг то, что ко всему этому я еще увижу и ее? Не думаю. Я был как обыкновенный, не очень ловкий смертный, у которого на голове непостижимым образом оказался вдруг
драгоценный кувшин, и вот человек движется, а кувшин покачивается, но не падает, и вот предстоит сделать и вовсе рискованное движение стучать, раскланиваться, а главное, разговаривать, и мудрено ли кувшину уж если не свалиться, то хотя бы исчезнуть, как загадочному привидению? Я не сразу даже и постучал. А когда постучал, никто не откликнулся, не показался из дому. Я постучал сильней, прислушиваясь к себе «кувшин» все был здесь, живой, но устойчивый.
Еще минут пять я то просто стоял, то стучал. Дома явно никого не было. Но я не сразу ушел. И не то чтобы надеясь, что кто-то придет, я даже, кажется, доволен был ну, не без минутного огорчения, что не застал никого дома. Мне просто некуда было спешить. Мир оставался все так же полон жизни и подробностей, мой взгляд не тускнел, и не оставляло ощущение взаимооткрытости с миром, вот только последняя грань оставалась неосознанность значения этого открытия, бессловесность чувства. Казалось, вспыхни нужное слово, мысль, смысл, пойми я, что говорит мне на столь изобильном языке невероятно важных подробностей мир, и всё осанна!
Не спеша я тронулся в обратный путь, прислушиваясь равно к миру и к себе. Ничто во мне не свидетельствовало о том, что я свихнулся. Мир продолжал говорить бессловесно. Томление и тревога были все сильнее, и все сильнее была радость. Так дошел я до вокзала, купил билет и отошел подальше, сел на скамейку. Минут сорок, наверное, уже продолжалась невероятная острота зрения и чувства. Слова, только слова мне не хватало.
Рядом остановились два молодых мужика допить из бутылок пиво. Один был молчалив, другой рассказывал что-то о женщине:
Она, подлянка, как все, не хочет своенравка хренова!
Молчаливый допил, выбросил бутылку, пошел, слегка пошатываясь, к дороге. Другой разболтал остатки в своей бутылке и уже хотел допить, но окликнул друга:
Слышь? Я ее полоскал по-черному! По-черному полоскал!
И вдруг я почувствовал, что потихоньку медленнее, чем заходит солнце начинают меркнуть мое чувство, и взгляд, и слух. Не до пустоты и черноты. До нормального зрения и слуха, соответствующих времени майского дня тысяча девятьсот шестьдесят какого-то там года, моему возрасту и гражданскому состоянию.
Майский день продолжался, и электричка еще не подошла.
Зал ожидания
В огромности зала, где гуще, где реже, располагались кучки людей на чемоданах, вещмешках и ящиках. Над ними плыл разноголосый, резонирующий гул, прорезаемый детскими взвизгами. А над всем этим в высокие, какие-то почти церковные окна под потолком глядело как бы даже ненастоящее, с театральных декораций или с картины испанца, небо электрически-синего цвета с таящейся в нем оранжевостью. Или уже ушедшее за горизонт солнце еще доставало тоскующим длинным лучом меркнущее небо, или медная луна уже подсвечивала небо из-за края гор.