Через день бабка Лукерья слегла. И уже не поднялась. Горела, задыхалась. В бреду все звала сына своего, Ольгиного отца, Васеньку. Да так и померла.
Скоро сдала и бабушка Паша. Она уже не поднималась с постели, но, выспавшись днем, наскучив одна в доме, ночами хулиганила.
Манькя-аа! кричала она скриплым, противным голосом. Дай попить-та-аа!
Мать вставала, давала попить, ложилась. Но едва проходило пятнадцать минут, снова раздавалось скрипучее, дрожащее:
Манькя-аа!
Скрипела и трясла голосом она тоже не от слабости, а от хулиганства.
Да перестаньте же вы, мама, что вы, как дите малое, придуряетесь? кричала мать на бабку.
А вот я повешусь, повешусь, бормотала бабка Паша, накидывала на шею шнурок от занавески, привязывала его к спинке кровати, съезжала на край постели, хрипела и косила глазом на дочь.
Баушка, а баушка! окликала Ольга. Хватит вам завтра ведь всем на работу.
Хватит? послушно откликалась Прасковья. Ну хорошо, Олюшка, хорошо, большеть не буду.
А через час все начиналось снова.
Но когда пришло и ей умирать, сухонькой рукой, уже без сознания, все держалась за руку своей Маньки, как ребенок, которому страшно одному идти в темную комнату.
В подкладке ее жакета нашли закатившийся туда, может, еще с того неудавшегося чаепития, ослюнок сахара. Странно было слышать от старух, пришедших на поминки, что и она была молодой и работящей, небольшой, но ловкой и поворотливой, и дом у нее был ладный, и рожала она детей, особенно же трудно Манюшку, Ольгину мать. А одна бабуська, поджав губы, выговаривала плачущей Ольге:
Ты ее жалеешь, а она сейчас тебя жалеет, ангел пресветлый, новопреставленная.
Плачущей Ольге смешно стало: бабка Паша с жиденькими, трепаными волосенками, скрипучая и хулиганистая ангел? Но и дрожало что-то веселое в воздухе может, и правда сейчас, на поминках, солнечным зайчиком в воздухе мельтешит, переливается, заостряясь лучиком, скользя теплом, легкая, детская душа бабки Паши?
Без бабулек дома сытнее не стало, а только тише да тоскливее. А тут пришло письмо из освобожденного нашими города от старшей Ольгиной сестры. При немцах была, оказалось, она в партизанах, намыкалась, а теперь работала в гараже, звала к себе Ольгу все же город работать и учиться. Мать не пускала, но Ольга уговорила, манило ее новое, в город хотелось.
Город оказался порушенный, бандитизма много, по этой причине и вечернюю школу пришлось оставить, и на танцы и вечерки сестра ее не пускала. А голоднее было еще больше, чем в деревне. Но сестра-партизанка не терялась, ходил к ней один, кормил их с Ольгой, да на фронт ушел. А тут прибился до них завскладом Гайворонский, на Ольгу глаз положил, хоть и осталась у него где-то в непорушенных дальних краях семья. Сестра привечала его, ругала Ольгу, что неприветлива с ним, продукты от него принимала и выпивку. Споила как-то она Ольгу да пьяную и подложила под Гайворонского. Поревела сколько-то дней Ольга, грубила Гайворонскому, домой в деревню собиралась, но выпивка за выпивкой, и стала жить Ольга со снабженцем, хоть и стыдилась его, маленького, пожилого, лысого. От сестры переселилась, работу бросила, лежала да книжки почитывала. Даже стирать нанимал Гайворонский женщину. Выписала Ольга сестренку к себе теперь уже вдвоем валялись они, читали, пока Гайворонский обеспечивал их. Вечером он приносил продукты, трепал за щеку Танюшку, целовал Ольгу. Ужинали, играли в карты, потом ложились спать. Ни в кино, ни гулять почти и не ходили. Не хотела Ольга идти рядом с Гайворонским.
Она ведь, Танечка, идет рядом, а сама ни на меня, ни на людей не смотрит, смеялся невесело
Гайворонский. Так и идет, красная, как пион.
Было однажды, не вымыла в свою очередь Ольга общий коридор и уборную. Соседка кричала в коридоре:
Мы щи пустые хлебаем, а поляк пудами масло своим шлюхам таскает. А оне, бырыни с, г за собой убрать не могут. Дождутся, что я их за патлы срамные из комнаты выволоку, носом в дерьмо их ткну. Одни на фронте гибнут, другие как сыр в масле катаются, порасстрелять этих сук с их ворами вместях! Паскуды!
Соседи за глаза их с Танькой и вообще кроме как матерно не называли.
Передали ей письмо от Волота: «Оля, что же ты сделала над собой и надо мной? Говорили, что муж у тебя старый и что с тобою он не регистрированный. Не знаю, верить этому или нет. Что тебя заставило это над собой сделать?»
Пролила, пролила реки слез Ольга, кровавыми слезами умылась, сбылось предсказанное Волотом. Шла, и вслед ей смеялись, с вором жила и ничего уж от жизни не ожидала.
Почти два года ездила Ольга за Гайворонским, нигде долго он не удерживался, проворовывался, да и выпивал все чаще. Беременная, уехала к матери рожать. К Гайворонскому больше не вернулась поддержали ее в этом родители, к тому времени уже и отец из армии вернулся.
Ах, отец! И смех и грех: возвратился с войны, а с матерью не спит. Зазвал Ольгу в огород поговорить, дочка, надо, пошел вперед по дорожке, чтобы ей в глаза не смотреть, не то чтобы совета спрашивал, а поделиться хотел: что жил в последнее время в армии с женщиной, прилюбился к ней, решил с ней и жизнь доживать, ехал только посмотреть на них на всех, а вот теперь не знает, что и делать, как и быть, и к той тянет, и мамку жалко. Шла Ольга сзади отца, смотрела на седые волосы на его жилистой шее, и смешно, и жалко ей было: какая уж ему баба, старому их батьке, вон штаны на худом заду свободно болтаются, ссутулился, осунулся, уже старик, считай, а тоже за любовь речи ведет.