одолевавшим меня, как было ими отмечено, каждый седьмой день. Но к этим моим странностям они относились с большой терпимостью, а одна из дам как-то по доброте душевной сказала, что ей самой хорошо известно, как иногда бывает просто невозможно сладить с дурным настроением, когда оно вдруг накатит, вот только она думает, что мне бы надо к кому-то обратиться, ежели приступы приобретут более серьезный характер, совет, причины которого я тогда не смог уразуметь, хотя и сделал вид, что воспринимаю сказанное ею как нечто само собой разумеющееся.
Один только раз Ирэм обошлась со мной без обычной доброты и по совершенно непонятной причине по крайней мере, мне тогда так показалось. Я играл в саду в «пятерки» и сильно разогрелся. Хотя день стоял прохладный, ибо осень была в разгаре, а Холодная Пристань (так в переводе звучит название города, где находилась моя тюрьма) располагалась на высоте добрых 3000 футов на уровнем моря, я тем не менее играл без куртки и без жилетки и, оставаясь слишком долго на воздухе без должной защиты, нахватался ледяного воздуха. На другой день у меня обнаружилась сильная простуда, и я всерьез разболелся. До сих пор даже самые легкие хвори обходили меня стороной, и, решив, что Ирэм станет меня, больного, обласкивать и баловать пуще прежнего, я и не подумал прикидываться, будто чувствую себя лучше, чем на самом деле. Напротив, я, помнится, забрал себе в голову худшую из возможных вещей: устроить так, чтобы меня внесли в официальный список больных. Когда Ирэм принесла мне завтрак, я с самым унылым видом пожаловался ей на недомогание, рассчитывая встретить такое же сочувствие и готовность всячески мне потакать, какие встречал дома от матери и сестер. Ничего подобного. Она сразу вспыхнула и спросила, чего ради я завел об этом речь, и вообще, как я взял на себя смелость заговорить о подобных вещах, тем более зная, в каком месте нахожусь. Ей было бы лучше всего рассказать об этом отцу, да только она боится, что меня тогда ждут самые серьезные последствия. Она говорила таким оскорбленным и решительным тоном, и гнев ее выглядел настолько искренним, что я тут же, забыв о простуде, стал ее упрашивать, чтобы она, если таково ее желание, непременно рассказала обо всем отцу, и прибавил, что у меня и в мыслях не было, чтобы она меня прикрывала от чего бы то ни было. Вдоволь наговорив резкостей, я взял тоном ниже и спросил, что я такого плохого сделал, пообещав исправиться, как только пойму, в чем состоит моя провинность. Она поняла, что я и правда нахожусь в полном неведении и не имел намерения ее обидеть; тут-то и выяснилось, что болезнь любого рода рассматривается в стране Едгин как нечто в высшей степени безнравственное и преступное, и что меня надлежало, даже если я всего лишь подхватил простуду, привлечь к суду магистратов и подвергнуть заключению на длительный срок заявление, услышав которое, я онемел от изумления.
Я постарался завершить разговор, сгладив острые углы, насколько позволяло мое несовершенное владение языком. Ее позицию в отношении всяческого нездоровья я уловил, но, так сказать, лишь в слабом проблеске: даже по окончании беседы полного ее понимания у меня не было, не говоря о том, что я не имел понятия о других чудовищных извращениях, присущих образу мыслей едгинцев, извращениях, с которыми мне предстояло вскоре близко познакомиться. Полагаю, больше нет ничего достойного упоминания в связи с этой нашей размолвкой, кроме разве того, что мы разошлись миром, что она перед сном тайком принесла мне стакан горячего спиртного с водой, а также целую стопку одеял, и что наутро я уже чувствовал себя вполне терпимо. Не припомню, чтобы я когда-нибудь так быстро избавлялся от простуды.
Этот маленький инцидент открыл мне глаза на многое, что до тех пор ставило меня в тупик. Похоже, те двое, чье дело рассматривалось у магистратов в день моего прибытия, были привлечены к суду вследствие нездоровья, и оба были приговорены к долгосрочному тюремному заключению, сопряженному с каторжными работами; они искупали вину в этой же самой тюрьме, и поле, где они трудились, отстояло на какой-нибудь ярд от сада, где я прогуливался, отделенное от него стеной, в которую я бросал мяч. Этим объяснялись звуки кашля и стоны, которые часто доносились из-за стены; стена была высокая, и я не осмеливался взбираться на нее, боясь, что тюремщик застигнет меня и решит, что я хочу сбежать; однако я часто ломал голову, что за люди могут находиться с той стороны, и решил спросить у тюремщика, но его я видел редко, что же касается Ирэм, у нас с ней для разговоров всегда находились другие темы.
Пролетел еще месяц, в течение которого я сделал такие успехи в изучении языка, что мог понимать всё, что мне говорили, и сам объясняться с вполне приличной беглостью. Преподаватель
мой признавался, что изумлен достигнутым мною прогрессом; я постарался приписать эти достижения усилиям, какие он затратил на мое обучение, и превосходной методе, какую он применял, растолковывая мне языковые трудности; в результате мы с ним стали лучшими друзьями.