читала «Неугомонное сердце», и оба в «Самарской газете» читали рассказ «Со скуки». Говорили, что этот рассказ произвел на них такое впечатление, что до сих пор оба его помнят.
А у вас ничего нет для «Русского богатства»? спросила ее Надежда Валерьевна. Ведь я с некоторых пор издательница этого журнала.
У меня есть повесть «Коючкин и его племянники». Может, она подойдет для «Русского богатства». Из деревенской жизни...
А мы тоже несколько лет прожили в деревне. Николай Георгиевич бросил строительство железных дорог и занялся сельским хозяйством.
Поманила самым заманчивым образом перспектива свободной независимой деятельности, вмешался в разговор Николай Георгиевич. А потом... Хотелось что-нибудь делать... Хотелось улучшить благосостояние окружающих крестьян. Вся моя родня занималась земледелием. Но я не знал крестьян. Как только им стало известно, что я покупаю землю, крестьяне Гундоровки тут же все переписались в мещане, и деревня сразу обнищала. И как мы ни бились, чтобы помочь им, все оказалось без толку. Нет, помещик для крестьян это временное зло, которое до поры до времени надо терпеть, извлекая из него посильную пользу для себя. Нечего их и себя обманывать.
Нет, Николай Георгиевич, вы не совсем правы... Разве мы, помещики, не помогали крестьянам в голодные годы? Сколько было спасено их вот такими, как мы! Сколько дворян занималось закупкой хлеба, организацией даровых столовых! А сколько мы все время бьемся над тем, чтобы внедрить в хозяйство новые орудия труда...
Я вот тоже стремился улучшить землепользование в той же Самарской губернии, а что получилось... Посеял подсолнушки, наиболее выгодную для тех мест культуру, а кулаки нас несколько раз поджигали. Сначала мельницу и молотилку, потом сарай с урожаем подсолнухов, а потом сгорели амбары с хлебом. Все погибло, пошло прахом. А сколько сил и средств было вложено.
Мы тоже бьемся-бьемся, а из нужды никак не вылезем.
И не выбьетесь. Надо кулаком стать, а вы, конечно, все по-старому хотите быть хорошими, либеральными хозяевами. Ничего не выйдет у вас. Индивидуальность обречена на погибель... Где ж тот рычаг, который заставлял бы нас работать, не щадя себя? Как быть? Я, конечно, тоже желал как лучше... Я желал, вы желаете, он желал, но где же истина, где то неотразимое, которое все наши желания приводит в соответствие с жизнью, где то неумолимое, ясное, что заставит непоборимо признать себя? Увы, все эти вопросы остаются пока без ответа... Нет выше счастья, как работать на славу своей отчизны и сознавать, что работой этой приносишь не воображаемую, а действительную пользу...
Вы-то дороги строите... Разве это не счастье проложить дорогу там, где была глухомань, а вместе с дорогой туда же приходят просвещение, больницы... Это ли не счастье...
Да, про меня говорили, что я чудеса делаю, и смотрели на меня большими глазами, а мне было смешно. Так мало надо, чтобы все это сделать и заслужить похвалы. Побольше добросовестности, энергии, предприимчивости, и эти с виду страшные горы, где мы прокладываем обычно дороги, расступались и обнаруживали свои тайны, никому не видимое становилось явным. Этого мало было для меня, поэтому я бросился в деревню.
Александра Леонтьевна слушала Гарина и удивлялась тому, какие яркие картины возникали перед ней. Он будто не описывал, а рисовал. Все рассказанное вставало перед ее глазами. Словно бы и небрежно он говорил, но как ловко и своеобразно строил фразы, легко избегая трудных оборотов. И она сказала об этом.
Да, он чересчур много рассказывает, сказала Надежда Валерьевна. А потом охладевает, и на бумаге получается бледнее, чем в пересказе. И ничто его не может убедить...
Милая Надя, я веду свой излюбленный образ жизни, ты же знаешь. Шатаюсь с изысканиями по селам и весям, езжу по городам, к себе в деревню, участвую в земских собраниях, веду дневник, что-то пишу, работы по горло. Свежий ветер, подвижная жизнь, смена впечатлений и работ вот моя обстановка. И чувствую себя прекрасно. Как же не рассказывать обо всем этом, таком переменчивом и прекрасном?.. И писать-то всерьез совсем некогда. Только во время дороги... Или в вагоне, или ночами где-нибудь в деревенском доме, или в тарантасе во время долгих перегонов...
Измучил нас как-то своими телеграммами, тяжко вздохнула Надежда Валерьевна. Сдал рукопись в редакцию и унесся на курьерском поезде на Урал, в Сибирь, а потом со станции летели телеграммы, где он просил изменить фразу, а то переделывались или вставлялись целые сцены, иногда чуть ли не полглавы. Пока доехал до места, повесть оказалась переделанной, а редакция измученной.
Пожалуй, никто еще так не работал над своими
вещами, сказала Александра Леонтьевна. Я могу работать только тогда, когда мне ничто не мешает и не отвлекает. И никогда не думаю, напечатают или нет. Просто не могу не писать. Хочется высказаться, а то так становится душно, что невозможно дышать. Выскажешься в повести или рассказе и чувствуешь себя лучше, как-то свободнее.
Да, вы правы, Александра Леонтьевна, охотно согласился с ней Николай Георгиевич. Иногда самое безобидное не может увидеть света. Может, что-то сейчас изменится. В Петербурге и Москве много ходит разговоров... Хорошо, что князь Хилков назначен министром путей сообщения. Он прошел своим горбом железнодорожную службу, чуть ли не с машиниста, был и в Америке, где работал чуть ли не чернорабочим.