Шофер приоткрыл дверцу, хрипло спросил, дыхнув перегаром:
Куда?
В Коростынь я... На похороны еду.
Не едешь, а идешь, равнодушно поправил шофер. Хочешь, до Шимска довезу, а так я в Медведь еду.
От Шимска до Коростыни оставалось бы еще верст восемнадцать, но это было, можно сказать, уже рукой подать.
Ну так садись, сказал шофер. Может, там кто из Пскова на Руссу пойдет. Мало ли нашего брата по российским дорогам по ночам шатается.
В кабине было тепло, но именно в кабине Ловцов и почувствовал, что сильно заколел: зуб не попадал на зуб, ноги стали словно деревянные, и по спине пробегал крупный озноб, который сотрясал все тело.
Хлебни, сказал ему шофер, протягивая бутылку.
Ловцов помотал головой и едва слышно промолвил, разжав одеревеневшие губы:
Не-е, не надо...
Как хочешь, равнодушным голосом буркнул шофер. В темноте забулькало. Ишь нафасонился, веселеющим голосом сказал шофер. Бушлатик, бескозырочка, ботиночки. Тут в теплой избе в валенках можно дуба дать.
Я прямиком из тропиков. Там все время под тридцать.
Да не может быть, удивился шофер. Зима же лютая. В кабине опять забулькало. Живут же люди... А тут морозы завернули с самых Октябрьских. А теперь вот еще и помело. В России жить да чтоб не пить это никак нельзя.
За разговорами они незаметно добрались до Шимска, который, кажется, уже досматривал первые сны и принимался за другие. Метель улеглась, но стоял такой собачий холод, что на Шелони начало пучить лед, и он гулко лопался, сотрясая стылый воздух.
Ловцов полез в карман за деньгами, но пальцы еще плохо гнулись.
Оставь эти обои себе. Демобилизуешься избу оклеешь. А у меня такой бумаги и без твоих навалом. Шофер закурил, осветив желтым огоньком свое угрюмое усталое лицо. Как же ты доберешься?
Может, какая машина подберет. А то пешочком.
Шофер швырнул в снег сигарету и улыбнулся в темноту.
Умный ты, сказал он. Была бы у тебя водка, я бы тебя до Коростыни допер. А без водки и не проси не повезу. Чего ж зря бензин жечь? Бензин, он ведь государственный, понял ты, умная голова?
Я государству заплачу.
Правильно, парень, плати государству. И пусть государство тебя возит. А меня, парень, больше не раздражай. Я тебя до Шимска, как обещал, довез? Довез. Денег с тебя не взял? Не взял. Скажи спасибо и бывай здоров. В Медведь направо, а тебе в Коростынь налево. Мне к восьми на работу надо. А ты беги. Теперь все бегают, кому делать нечего.
Машина фыркнула, прошелестела по свежему сухому снегу и покатила на Медведь. После теплой кабины Ловцов почувствовал стужу всем телом, которая, казалось, начала прокрадываться даже в кости и ломать его изнутри. Он вспомнил «Гангут», синий-синий океан, постоянно пахнущий теплой прелью, и с тоской подумал, что ему, пожалуй, в эту ночь до Коростыни не добраться.
В Шимске теперь обитала та самая его одноклассница, которая не дождалась его и выскочила за приезжего узбека замуж узбеки тут мелиорировали земли, Ловцов даже примерно знал, где она жила в том вон двухэтажном деревянном доме. «Ну уж нет», подумал он.
Ловцов нахлобучил бескозырку, подвязав ленточки под подбородком, перекинул сумку через плечо, целлофановый мешок с розами надел на руку и, бодая встречный ветер, который снова звенел поземкой, вышел на средину и зашагал в направлении моста через Шелонь. На обоих берегах реки, обозначая мост, горели желтые фонари, в свете которых железные фермы были мрачны и загадочны. Вдалеке закричал петух, ему откликнулся другой, и следом забрехала собака, завыла, нагоняя тоску, потом неожиданно установилась тишина. Ловцову показалось, что он слышал не только скрип снега под ногами, но и биение сердца,
которое, замирая, стучало все глуше и глуше. Он уже миновал Шимск и повертку на Подгощи до Усполони оставалось не более двух верст и решил в Усполони проситься на ночлег: в одной избе не пустят, в другой, а в третьей, глядишь, и отворят.
«Надо было бы заночевать на вокзале и уехать с первым автобусом, кляня себя за опрометчивость, подумал Ловцов. Домой все равно вряд ли попаду. Хорошо, если не обморожусь... И за каким чертом... И тут он маленько остудил свои эмоции. А вдруг маму еще не схоронили? А вдруг она одна лежит в холодной половине?» Он вспомнил мать совсем молодой, в синем платье с белым горошком и белым воротничком, когда она вернулась из Новгорода, где ей вручили орден, была оживленная и радостная. К ней собрались подружки попить чайку, и одна Ловцов потом ее невзлюбил, пригорюнясь, долго смотрела на мать, потом сказала со вздохом:
Выходи-ка ты, Людка, замуж... Что же такой красотище пропадать!
Мать словно бы очнулась от радости и промолвила чужим, тяжелым голосом:
С одним намучилась... Другого мне уж не вынести.
Не все же пьют.
А ты укажи пальцем, который не пьет. Тогда я, может, тебе и поверю.
Не получилось у них тогда веселья, подруги скоро разошлись, мать сняла орден и положила его в красную коробочку, спрятав ее потом в комоде под бельем. Больше она его, кажется, не прицепляла. Может, только теперь, в заснеженном поле, по которому гуляла метель, Ловцов понял, какой трудной и безрадостной выдалась у матери жизнь, и, жалея ее, вдруг почувствовал, как по щеке у него покатилась, замерзая, слезинка и ожгла кожу.