Мы все мечтали стать воинами, и когда Перси ушёл, я в первый и последний раз увидел, как Молли Уизли пускает скупую слезу. Перси же мужественно крепился и говорил всем о нём не переживать. Долгие годы я восхищался его самообладанием, но только сегодня мне в голову приходит, что, возможно, он был рад покинуть «Дом Слова». Как странно: понимание других приходит, когда ты недостаточно твёрд в понимании себя.
Был и четвёртый дом, но о нём говорили шёпотом: «Дом Искушения». Люди, жившие там, делали необходимую, но страшную работу обеспечивали связи с внешним миром. Без них община долго не протянула бы, но всё же каждый юноша и каждая девушка до дрожи боялись узнать, что их направили в «Дом Искушения»: ведь тамошние общинники выходили во «внешний мир». Где их вера подвергалась испытанию каждый день, а ещё... поговаривали, им надо время от времени нарушать законы общины, чтобы выглядеть «нормальными»: носить другую одежду, здороваться за руку или о ужас! не прерываться на молитву, если вдруг время застало тебя где-то в общественном месте.
Моя новая семья считала попадание в «Дом Искушений» чем-то вроде репетиции геенны огненной. Надо ли говорить, что я боялся этого больше, чем побоев Дадли в детдомовские годы? Мне казалось, это висело в воздухе: «он пришёл из внешнего мира, он отравлен внешним миром так пусть служит ему и дальше». Солнце меркло для меня, каждая травинка вызывала чувство мучительной слезливой ностальгии, кусок не лез в горло. Я уже чувствовал себя приговорённым. А вот мой названный брат Рон в день распределения веселился и шутил, глядя на колонны одинаково одетых детей, выстроившихся в очередь в исповедальню. Завидя кого-нибудь особенно неприятного, он заговорщически шептал на ухо: «Чур, эти попадут в Дом Змея!» Меня из-за этого мутило от ужаса.
* * *
В иных историях сложно определить, с чего всё началось, потому что едва ли не каждый шаг влечёт за собой какой-то другой и вытекает из предыдущего. Однако в моём случае всё просто: нити моей судьбы сплелись в тугой узел в день распределения. Никогда я не веровал в Бога сильнее, никогда не нуждался так в его милости. Но именно с того дня и началось моё падение.
Распределение было простой и скромной
церемонией: подростки один за другим входили в исповедальню и разговаривали там с нашим Председателем, он же верховный священник Общины, он же Альбус Дамблдор, он же тот самый человек, что забрал меня из детдома за четыре года до этого. Я верил в него, страшно сказать, больше, чем в Бога, а боялся так и вовсе гораздо больше: разум подростка плохо воспринимает абстракции, зато когда на тебя смотрят пронзительно-голубые глаза, которые, кажется, видят тебя насквозь это очень, очень убедительно. И эти глаза смотрели на меня в тот день, день первой серьёзной исповеди, когда надлежало сказать без утайки обо всех своих грехах. Прошло всего пару месяцев, и я научился лгать этому неземному, нечеловеческому синему сиянию но тогда я ещё был чист душой, а потому ни о чём не подозревал.
Ну вот мы и встретились снова, Гарри, сказал он со своей добродушной интонацией усталого Санта-Клауса... А когда закончил говорить я, начал говорить он.
Он рассказал мне историю моей семьи, одновременно пугающую, таинственную и трагичную. Но не буду врать в тот момент меня волновало только одно: я один из Общины! Я не пришлый, не чужой, а родился здесь! А значит, Дамблдор не пошлёт меня в «Дом Искушений», а оставит в «Слове Божьем». Я вышел из исповедальни окрылённый, едва думая о своих родителях, которые, как мне сказали, погибли, когда мне был всего год от роду.
Наверное, вы сочтёте меня жестоким. Но мне было лишь пятнадцать, а родителей я никогда не знал и не помнил. Более того, я приучил себя их ненавидеть: этих людей, бросивших меня на произвол судьбы. Узнать, что от родителей была польза, уже само по себе было новым и свежим впечатлением.
И вот, радостный, буквально сияющий от восторга, я вышел из исповедальни и чуть не столкнулся с рыдавшей девушкой. Её волосы, густые и волнистые, как у еврейских красавиц с полотен Климта, выбивались из строгой причёски. Рукава церемониальной мантии закатаны и смяты, лицо мокро от слёз. Я знал, что нам не следует заговаривать с девушками. Но она была так несчастна, а меня переполняла радость, которой я мечтал поделиться со всем миром сразу. Я решил её утешить.
* * *
Она выросла в «Доме Аналитиков», и её звали Гермиона. Гермиона Грейнджер. Дочка тамошних старейшин. Она любила науки, но и запачкать руки тоже не боялась: у её родителей была большая отара овец, и Гермиона с самого детства принимала, лечила и выхаживала ягнят, добившись в этом деле такого успеха, что каждый фермер общины, кому были дороги его овцы, чуть что посылал не за официальным ветеринаром, а за Гермионой. Она знала все школьные предметы назубок, разбираясь даже в таких бессмысленных с точки зрения Общины дисциплинах, как ядерная физика. Никто и прежде всего она сама не мог даже предположить, что её не оставят в «Доме Аналитиков».
Но привычка учить всё «на отлично» сыграла с Гермионой шутку. Злую шутку, скажу сейчас я, хотя тогда это показалось мне скорее милостивым перстом судьбы. Гермиона очень волновалась перед исповедью и постоянно читала Священное писание. И Дамблдор решил, что человек, столь искушённый в Слове Божьем, может принадлежать только «Дому Слова». По крайней мере, так он ей сказал.