Я была слишком мала и не догадывалась, что именно этот замок говорил о тебе. Поняла гораздо позже: ты нашел там владения, достойные того, кем мечтал стать. Мысли родителей начинаешь понимать с возрастом. Знаю, как тебе, тогда еще молодому, в Польше, нравилось тайком от своего строгого и весьма набожного отца надевать на голову английский цилиндр и брать в руки трость, ты бежал от жестких правил, от браков по договоренности, женился на маме, потому что любил ее, ты старался быть человеком своего времени. Вот почему ты мгновенно влюбился в этот замок с башней, он олицетворял твою свободу, твой успех. Свою мечту, а не мою ты хотел услышать из моих уст в тот день, когда впервые привез меня туда. Чего тебе хочется больше всего на свете, Марселин? Никто никогда не задавал мне больше такого вопроса.
После возвращения мне хотелось числиться среди сирот. Их размещали в санаториях, всех вместе, и меня не оставляли мысли о них. О моих приятельницах, как о выживших, так и о погибших, мы были сплочены тяготами, нигде я не чувствовала себя столь любимой, как там, в лагере. Теперь я понимаю, что они были для меня семьей, больше, чем семьей. «Скажи, что я твоя сестра», прошептала мне Франсуаза, когда одна охранница-эсэсовка спросила мой личный номер. Она, верно, хотела что-то для меня сделать, во всяком случае именно так я думала, и Франсуаза тоже, возможно, это хороший знак, когда спрашивают твой номер, вот она и пробормотала: «Скажи, что я твоя сестра». Наша дружба завязалась еще в Дранси. Когда нас выпустили из вагонов в лагере смерти, Франсуаза заставила меня дальше пойти пешком, хотя я собиралась сесть в грузовик, и он прямиком доставил бы меня в газовую камеру, а позже, когда я сильно разболелась и не хотела обращаться к медсестре, она обменяла мою пайку хлеба
на аспирин, а ведь могла бы съесть ее сама. Но я не сказала, что она моя сестра. Оставаясь одиночкой, я отвечала только за себя, моей семьей был только ты. Ее отправили в газовую камеру, и это моя вина так я думала всегда. Образ Франсуазы, сестры по несчастью с красивыми голубыми глазами, долго преследовал меня как упрек.
Так вот, лежала бы я на кровати в санатории, среди других, рассказывала бы о Франсуазе и своем эгоизме, а мне бы отвечали, мол, от меня ничего не зависело, мы не были виноваты, я наблюдала бы, как отрастают наши волосы, и делилась воспоминаниями с теми, кто мог их выслушать и понять. Начиная жить заново, мы выбрали бы разные пути, ведь лагерь не стер наших корней и темпераментов, но я, пусть недолго, пробыла бы с ними, вдали от замка, от матери, от того мира, что смотрит на девушек свысока.
Вскоре мама тихонько спросила меня, подвергалась ли я насилию. Чиста ли я по-прежнему? Пригодна ли для брака? Именно это ее интересовало. На этот раз она меня взбесила. Она ничего не понимала. Там мы не были больше женщинами или мужчинами. Мы были грязными евреями, Stücke, вонючими тварями. Нас раздевали лишь для того, чтобы определить, когда отправлять на смерть.
Но после войны безумное желание евреев наверстать упущенное любой ценой было таким сильным, таким неистовым, если бы ты знал! Им хотелось, чтобы жизнь снова пошла своим чередом, возобновила свои циклы, и они так торопились! Они хотели свадеб пусть даже с недостающими родственниками на праздничной фотографии хотели свадеб, супружеских пар, песен, а в скором времени и детей, чтобы заполнить эту пустоту. Мне было семнадцать, никто и не думал снова отправлять меня в школу, а я была не в силах об этом попросить. Я оставалась девственницей, и меня могли быстро выдать замуж.
Будь ты здесь, ты покончил бы с мамиными расспросами, заставил бы ее замолчать и позволил мне спать на полу. Она не желала понимать, что я теперь не выношу комфортной кровати. Пора уже забыть, говорила она. Возможно, ты тоже не ложился бы с ней. Как и я, пытался бы уснуть на полу, чтобы избежать ночных кошмаров, которые настигают нас, наказывая за слишком мягкую постель. Вот ты бы записал меня в школу, порой думала я, позже мне очень не хватало знаний, ты понял бы меня, как никто другой, и все бы простил. Наверное, это лишь мечты.
Но нас, тех, кто все знал, было бы двое. Вряд ли мы говорили бы об этом часто, но, когда всплывали бы образы, запахи, когда нас накрывало бы сильными эмоциями, мы делили бы, пусть даже молча, это воспоминание на двоих.
Министр мог бы просто констатировать, что тебя больше нет, но он выбрал другую формулировку. Административный ляпсус: страна принимает решение о твоем безвестном исчезновении, словно сама его организовала.
У меня до сих пор хранится этот документ, на котором написано «Французская Республика», ниже «Акт о безвестном исчезновении», еще ниже та фраза с продолжением: Министр принимает решение о безвестном исчезновении Розенберга Шламы Фроима при нижеуказанных обстоятельствах: Арестован в марте 1944 года в Боллене. Интернирован в Авиньон, затем в Марсель, далее в Дранси. Депортирован в Аушвиц с конвоем, отправленным из Дранси 13 апреля 1944 года. Переведен в Маутхаузен и Гросс-Розен. Читая эти строки, я так и вижу, как нас арестовывают, как милиционер-француз бьет тебя прикладом по голове, чтобы не дать нам скрыться в саду. Я вижу наши тюрьмы, людей во французских мундирах, охранявших нас в Дранси. Узнаю́ нашу колонну, конвой 71. Потом думаю о твоем сбывшемся пророчестве. О том, как после окончания войны расходятся наши пути.