В тридцать девятом Николай Шурко поступил в Иркутский госуниверситет на почвенно-географический факультет. Началась волнующе-интересная студенческая жизнь. Но медовый месяц юности оказался таким коротким...
Николай готовился к первой сессии, когда его призвали в армию. Сейчас, по прошествии лет, он убежден, что в тридцать девятом ему, в сущности, крупно повезло. Хотя тогда ему казалось большим несчастьем встретить новое десятилетие, 1940 год, не в компании с нарядными студентками, с одной из которых ему особенно хотелось потанцевать, а в казарме Томской школы связи. Между тем шла финская война, и везение было в том, что его послали не на фронт, а на учебу. Но главное везение заключалось в самой армейской закалке, ибо 22 июня сорок первого года он встретил не теленком-новобранцем, а кадровым военным, сержантом, пообтершимся уже в армии...
Приехал из Мюнхена с продуктами для камрадов хлопотливый Марк Осипович, крикнул что-то приветливое, Николай автоматически ответил и вдруг поймал себя на мысли, что отвечает по-немецки, даже не переводя в уме с русского. То есть, выходит, и подумал по-немецки? Скажи, пожалуйста.
Впервые немецкую речь он услышал, когда в липкой от крови гимнастерке старался вжаться в землю, спрятаться в придорожных кустах. Но не удалось. Немцы, двое их было, подошли, один клацнул затвором, второй пнул сапогом в лицо. Николай встал, поднял руки...
Вот с тех пор, с сорок первого, когда Николаю было двадцать лет, жизнь его состоит, пожалуй-то, из одних острых ощущений, внезапных перемен, сплошного сумасшествия как хочешь, так и называй.
От одного этого башка лопнет, забыть все, да нельзя просто потому, что рядом с приключениями начались и допросы. И надо помнить, кому что говорить, не сбиваться, не перепутать. Иногда Николаю казалось, что он не один, что двоится и троится. Скажем, когда, бежав из плена, укрывался он в деревне Двуполяны, соседке-старушке, шибко идейной, прямо-таки беспартийной большевичке, рассказывал он чувствительную историю о своем безруком
отце, покалеченном колчаковцами. А поручику Листоподольскому, который под видом задушевной беседы допрашивал Николая перед зачислением в Русскую освободительную армию, во всех подробностях излагал историю ареста отца в 1931 году и высылки всей семьи из родного села.
Николай всегда любил читать, и еще в краткой его студенческой жизни попалось ему в одной книге древнеиндийское изречение: «У лжеца должна быть хорошая память». В мозгах крепко сидит пережитое, а не придуманное. Не хотел Николай говорить поручику Листоподольскому о том, что попал в Красную Армию из студентов. Из советских, так сказать, студентов. Не хотел также излагать некоторые подробности военного периода, своей тихой отсидки в деревне Двуполяны. И не сказал, все тщательно обдумывал, каждый ответ свой на допросе под видом задушевной беседы. Но не знал он, как делается перепроверка.
Листоподольский вроде бы как закончил разговор, сказал: все в порядке, теперь и выпить можно. И напоил Николая, и пьяному стал по новой задавать те же вопросы. Потом пили еще шутка, мол. А ночью свет в глаза, и уже незнакомые офицеры контрразведки РОА повторили все еще один раз. На следующий же день поручик Листоподольский криво усмехался: «Что же это ты, братец, ночью не то говоришь, что днем?» И Николай уже не знал, так ли оно на самом деле, или же на пушку берет. Было это в Орше, в лагере для советских военнопленных, в сорок третьем...
Там и усвоил Николай, что в каждой версии рассказа о себе надо опираться на истинные факты тогда не собьешься. Ну, а окраску автобиографии делать соответственно тому, кто сидит по другую сторону стола. Или, допустим, лежит рядышком на нарах. Это у Честертона или Конан Дойля дело, как правило, обходится без провокаторов. А в реальных приключениях их полным-полно.
Все так. Ну, а сам он кто? Из двоящегося, троящегося Николая Шурко который подлинный? Какие бы показания дал он не той или иной контрразведке, а, скажем, Господу Богу или родному отцу, если Карп Антонович еще жив. А, пожалуй, вот такие. Что давно утвердился в мысли: сопротивляться Большой Политике бессмысленно. Бессмысленно, скажем, противиться раскулачиванию, или мобилизации, или выходу на работу вместе с другими военнопленными. Плетью обуха не перешибешь. Но и лежачим камнем быть не следует.
Что же делать? Надо поступать соответственно своему росту, иначе говоря, чину-званию. Нельзя отказаться маршировать (приказ начальника закон для подчиненного), но следует тщательно намотать портянки, чтобы не сбить ногу. В Большой Политике, линию которой мелким людишкам знать не дано, боги небесные и земные планируют надолго вперед (фюрер, скажем, планировал на тысячу лет). Нам столь далеко в светлое будущее не заглянуть. Но мы можем спланировать, как нам лучше, на месяц, на день, на час. Иногда и от того, как спланируешь ближайшие две минуты, вся судьба твоя зависит (так было, например, при побеге из плена). Нас много, мелких, за всеми нами глаз не хватит. Есть возможность, одним словом.
Вот почему Николай отсиживался-отлеживался на печке в крайней избенке тихой деревеньки в то время, как шли судьбоносные сражения под Москвой и Харьковом, под Сталинградом и Курском. И вот, когда советские войска уже были под самым Киевом, закончилось Николаево сидение в тихой деревеньке. Как с неба свалились полицаи и взяли его, тепленького, со сна.