Вместе с тем Андреасу не давал покоя вопрос, почему здешние музыканты выбрали подобный репертуар. Может быть, они таким образом бросали своего рода вызов режиму, не исключено, что с согласия владельца заведения? Или просто проявляли беспечность, доходящую до наивности? Ни одно из этих предположений не казалось Андреасу достоверным. Он подумал, что заказ на эту музыку поступил от самого министра пропаганды, который с немалой долей макиавеллизма разослал его по всем заведениям Гармиш-Партенкирхена.
Олимпийские игры служили нацизму витриной, их целью было пустить пыль в глаза; и зимние были генеральной репетицией перед летними, которые должны были состояться в Берлине в августе, через полгода, и стать еще более грандиозными. Организаторы игр стремились продемонстрировать всему миру, что в их режиме нет ничего дурного, показать себя с наилучшей стороны и убедить иностранцев, что все слухи о политике национал-социалистического правительства чистая клевета.
Освещение события планетарного масштаба требовало от журналистов особой концентрации сил. После целого дня напряженной работы они спешили в бар, выпить, послушать хорошую музыку, расслабиться и наконец передохнуть. Влюбленные в свою профессию и в спорт, они быстро находили общий язык, хотя их знакомство оставалось поверхностным. Но эти вечерние попойки, после которых Андреас возвращался к себе, едва держась на ногах, нисколько не помогали ему обрести ночной покой.
Впрочем, он понимал, что проблема не в выпивке. Его будил не алкоголь, прежде производивший на него скорее снотворное воздействие. Его будили «черные», как он их называл, сны. Эти кошмары преследовали его с прошлой осени, когда по радио стали передавать истеричные выступления делегатов партийного съезда нацистов. Их речи цитировали все крупные газеты. Талантливый журналист, Андреас отличался особой восприимчивостью к слову и сознавал его мощь. То, что звучало в Нюрнберге, было ужасно, но еще ужаснее было то, что, как он чувствовал, оставалось недосказанным.
Все это приводило его в смятение.
Воображение рисовало ему самые чудовищные сцены. Днем они коварно прятались где-то в глубинах подсознания, чтобы не мешать ему нормально жить, но по ночам назойливо выбирались наружу. Все мысли и образы, которые он старательно подавлял, искали и находили себе выход в кошмарных сновидениях. Поначалу ему удавалось после очередного внезапного пробуждения заставить себя снова заснуть. Как в детстве, он прибегал к давно известным трюкам, которым его научил дед: читать про себя стихи, пересчитывать овец в стаде или деревья в воображаемом лесу. Но в последние недели это больше не помогало. Агрессивные заявления нацистских руководителей и принимаемые по их следам законы наводили на него ужас, чем, вероятно, объяснялось, как на глазах менялся его характер; Андреас мрачнел с каждым днем. Большинство его соотечественников с энтузиазмом, чтобы не сказать с эйфорией, восприняли успехи «национал-социалистической революции» и сопутствовавшей ей «ариизации» общества. Почему же на него они производили обратное действие, будя предчувствие самых разрушительных последствий? Он не находил этому объяснения. Но факт оставался фактом: сам чистокровный немец, он не мог не видеть, что новые предписания создают в обществе опасную атмосферу, в которой государство после трудных послевоенных лет нуждалось меньше всего.
Разумеется, приход к власти нацистов спас Германию. Андреас не выбирал эту страну, но любил ее больше всего на свете, потому что здесь была его родина. Нацистская революция не дала Германии окончательно погибнуть. Напротив, всего за три года страна под руководством канцлера Гитлера воспряла к жизни; он пользовался всеобщей поддержкой, потому что сумел как никто выразить душу и волю народа. У кого же повернется язык его осуждать?
И все же Андреасу никак не удавалось принять ценности, навязываемые новыми вождями рейха. Он чувствовал себя изгоем и жестоко от этого страдал. Разве может человек не разделять верований своей Gemeinschaft , к которой принадлежит помимо своего желания? Разве можно грести против течения? Разве можно обречь себя на одиночество? Эти вопросы не давали ему покоя. Он часто думал о матери, отце и трех своих сестрах. И пытался найти в их отношении к режиму бесспорно, критичному, но скорее вялому оправдание собственной пассивности. Никто из его родственников не радовался назначению Адольфа Гитлера на пост канцлера в семье его считали авантюристом, болтуном, способным увлечь только таких же, как он, завсегдатаев пивных. Истово верующие католики, все пятеро исповедовали евангельскую любовь к ближнему, что никак не соответствовало идеологии национал-социализма. Он видел, что в своих убеждениях они проявляют гораздо больше стойкости, чем он сам, всегда готовые оказать нуждающемуся помощь и заботу. При этом ни один из них не выступал открыто против нацизма. Неужели после многих лет эффективной пропаганды и они начали меняться? Или просто смирились с неизбежным?
Трудные вопросы.