На странице 278 Толстой подчеркнул слова Царя о личности Шуйского: «Уклончивый, но смелый и лукавый». На стр. 280 Толстой выделил слова Царя (отчеркнуто и подчеркнуто две строки), в которых передано его удивление относительно того, что самозванец назвал себя именем царевича Дмитрия:
Последняя пометка Толстого связана с предсмертным монологом Бориса. Писатель не стал его выделять целиком, а подчеркнул лишь две важные, с его точки зрения, строчки:
В первой сцене маленькой трагедии небольшая пометка, но она выражает суть того, чем живут и чему поклоняются миллионы людей.
На слова Жида о значении денег для старика барона Альбер ответил не по-юношески зрело, и Толстой подчеркнул эти слова:
трагедия, при психологическом развитии нашего времени, страшно трудна. Оттого только в учебниках можно говорить об Ифигении, Эгмонте, Генрихе IV, Кориолане и т. д. Но ни читать, ни давать их нет возможности. Оттого бездарные подражатели могут подражать подражанию (слабому) Пушкина, Борису Годунову. Оттого белый стих, о котором останется несомненной истиной то, что на будущего себя сказал Пушкин:Послушай, дедушка, мне всякий раз,Когда взгляну на этот замок Ретлер,Приходит в голову, чтò если это проза,Да и дурная. (48, 344)
Толстому не нравился белый стих потому, что нарушал иллюзию правдоподобия говорящего, чужд был естеству самовыражения. Ему казалось, что белый стих провоцирует ходульность чувств, тормозит движение мысли. Он любил поэзию (стихи), но проза была ближе его сердцу, она и он будто произрастали из одного животворящего источника, где вода чистая и студеная, прозрачная, с искрящимися соринками в лучах восходящего солнца.
Но пушкинская драматургия с ее высотой чувств и глубиной содержания, с ее вселенскими сферами бытия, безднами души человеческой не могла не волновать Толстого. Потому и чувствуем мы, как в «Войне и мире» мощно прозвучала пушкинская мысль из «Моцарта и Сальери»: «Гений и злодейство две вещи несовместные», а жало «когтистого зверя, скребущего сердце» совести не раз совершало чудо, пробуждая в героях Толстого глас Божий подобно тому, как это произошло при встрече в лазарете князя Андрея и Анатоля Курагина, оказавшихся участниками Бородинского сражения, или во время судебного процесса над Катюшей Масловой, когда Нехлюдов почувствовал «всю гадость того, что он наделал», почувствовал «и могущественную руку хозяина, но он все еще не понимал значения того, что он сделал, не признавал самого хозяина» (32, 7778).
В письмах и дневниках Толстого иногда мелькают отголоски тех или иных прочитанных Толстым пушкинских произведений.
Так, в знаменитом письме к «милому другу» Б. Н. Чичерину от 21 августа 1858 г. после размышлений о смерти Николая Станкевича и смысле жизни Толстой органично использовал две пушкинских реминисценции из стихотворения «Демон» (В те дни, когда мне были новы / Все впечатленья бытия) и «Бориса Годунова» (И мальчики кровавые в глазах):
«Понимаешь ли ты меня, мой друг? Я бы желал, чтобы ты меня понял; а то на одного много этого тяжело. Чорт (так в рукописи. В.Р.) знает, нервы что ли у меня расстроены, но мне хочется плакать и сейчас затворю дверь и буду плакать. Пора умирать нашему брату, когда не только не новы впечатленья бытья, но нет мысли, нет чувства, которое невольно не привело бы быть на краю бездны. Счастливый ты человек, и дай Бог тебе счастья. Тебе тесно, а мне широко, всё широко, всё не по силам, не по воображаемым силам. Истаскал я себя, растянул всё, а вложить нечего. Прощай, как бы дорого я дал, чтобы поговорить с тобой и смущенно замолчать. Пускай бы мальчики побегали в глазах, это ничего. Я зимой буду за границей: и так мне всё равно, где я приеду к тебе. Гр. Л. Толстой». (62, 273)