Заканчивая свой рассказ, Кливз не просто светился, он блистал своим тщеславием, ему так нравилось быть героем, особенно в глазах впечатлительных дам, но Глейс, как и прежде холодно сохраняла нейтралитет. Кливз не думал, он был уверен, что под маской её равнодушия, там внутри неё прячется и обязательно ликует, горячо бьётся девичье сердечко, ведь эта история ещё ни разу не давала осечки.
Ничего, ничего, думал он, впереди нас ожидает таверна, вечер, ужин, ну и
Зато студент просто сыпал восклицаниями, его восторгу просто не было предела, глаза его горели, и он временами даже подрывался с места, всё выкрикивая: «Герой!». Он привставал и всё пытался заглянуть офицеру прямо в глаза, правда, все его попытки были тщетны, Кливз ежесекундно находил веский и неприметный повод перевести взгляд, дабы не встретиться с ним глазами. Он, то горделиво оправлялся, то церемонно смотрел вдаль, олицетворяя настоящего человека, вписанного в историю, а то тактически примыкал к трофейной бутылке. Этого никто не заметил, кроме внутренней суеты самого офицера. Внешне, виду он не подавал, он также продолжал вести диалоги, лосниться и с каждым глотком зелья в меру наглеть. Он строго шёл по выверенной им же самим некой тропе, ведущей его к победной взаимности с непреступной Глейс. Уже почти стемнело и до очередной станции оставалось совсем немного. В это время года любой путь обычно занимал вдвое больше времени, хоть дороги были и значительно свободнее, нежели в иные, природные и рабочие сезоны года. Темнело рано, а Луна английского неба, в пути весьма ненадёжный помощник, холода тоже брали своё, и вдобавок ко всему, после полуночи, а иногда и совсем ранним вечером, туман щедро и радушно одаривал своим плотным вниманием каждую, не только низинную, но и самую обычную магистраль. Зимой поездок было немного, но являлось ли это очередным оправданием столь редких визитов домой? Ньютон временами сильно морально болел, он никак не мог избавиться от навязчивых размышлений, он не раз пытался отпрянуть от этого странного чувства, имевшего какое-то, по сути, косвенное отношение к вине. Назвать эту тяжесть надуманной ерундой, помноженной на стократ? возможно, это было бы вполне даже уместным мнением со стороны. Основание любого фундаментального мышления можно пустить под откос, а после и вовсе отправить его в хаотичное плавание, по средствам нерадивых чувств и размышлений внутри человека. Но совершить такую диверсию может только лишь сам человек, собрав и соединив в себе воедино такие ингредиенты, как: пустота, извечная неуверенность, какие-то душевные травмы и серая реальность, приправленная дорогой, совместно с сомнениями, что ульем жужжат в сознании с самого раннего детства. «И вроде лет то мне уж немало, да, и сама жизнь, по идее явление самостоятельное, но всё что-то не так. И вроде корреспонденция с домом всегда регулярна, и ссор серьёзных никогда не возникает, но почему-то каждый раз, когда в отчем дома случается какая-то неприятность, какая-то болезнь, то я тут же, начинаю чувствовать себя паршиво, словно бы это моё упущение. И тут же все мои мили, все мои прореженные с годами явки, все они, чуя момент оказии, мгновенно начинают тяжелеть где-то там внутри. А те полярные чаши немого диалога, они также непримиримо начинают асимметрично довлеть и склонять больную голову к черте, кутая зачем-то мою, и без того изъеденную совесть в хлипкое пальтишко каких-то там взрослых оправданий. И каждая та отсчётная миля является мне кошмаром, они в своём общем объёме предельно схожа с той мириадой капель, что мерно и едко падают в сосуд, в котором регулярно плодятся, да, по большей части надуманные причины какой-то вины, но легче от того знания, что все те версии вымышленные, никак не становится. Да, к тому же, в топку воспалённого мышления торжественным излишком обязательно влетит ещё и то пресловутое, испепеляющее если. И ведь эту сволочь же не выкинешь, не вытравишь просто так, ты это если вроде давишь с одной стороны, а оно с другой стороны уже праздным артистом кружит, так и показывая сознанию все свои колеблющиеся если сцены» Ньютон, конечно, пытался гнать от себя все эти образы, но едва ли он переключался на цифры или же начинал думать о космических просторах, как тут же, память выдавала лица близких ушедших Исаака Барроу и Генри Ольденбург. «Надо же, два единственно честных, совершенно не меркантильных, настоящих учёных, два ближайших мне человека, и оба они ушли» вновь и вновь скорбел Ньютон. Сидя в карете, он изредка даже уже пытался вслушиваться в речи попутчиков, но и это занятие ему также особо не помогало отвлечься. И чем темнее становилось за окном, тем быстрее внутри него начинал вращаться тот отчаянный принцип паранойи, который совершенно не позволял ему остановить своё внимание на какой-либо одной теме. Всё получалось напротив, словно бы каким-то умалишённым образом, его центробежная мысль бесконтрольно начинала прыгать и скакать по всем глубинам его научной трясины. Подобные состояния были не новы, и те ковыряния, что за столь продолжительную вереницу лет так и не сумели отыскать выхода из этого лабиринта, они смело, по случаю, могли бы претендовать на полноценную формулу бинарного кода жизни, где в периодах графика красовались бы отношения между внешним и внутренним миром человека. А основой этому научному изысканию, конечно же, послужила бы любимая фраза Ольденбурга: «Лишь имея душу, сознание человека может обрастать терзаниями». Не так давно, в начале 1670-х годов, когда ещё то, открытое сердце Ньютона и его искренняя вера в людей, в общее дело чуть ли не покрылись льдом тотального разочарования, тогда-то Генри Ольденбург и явился ему тем спасительным маяком в жизни. И пусть его вера в людей особо то и не восстановилась, тем не менее, поддержка мудрого председателя Королевского общества была своевременна и критически необходима. С тех пор Сэр Ньютон и научился не растрачивать попусту свой энтузиазм, пусть эта привычка и сулила ему путь научного отшельника, что, в принципе, было по душе Исааку Ньютону, но также это тяжкое полусумасшедшее бремя позволяло ему иначе, и с каждым годом всё глубже, смотреть на мир.
А дилижанс, тем временем, на всех парах мчал по направлению к городу. Вдали уже виднелись огни, и малость взмыленные кони, обгоняя густеющую темень, резво били звонкий галоп по широкому, накатанному тракту, приближая уже всех изрядно уставших пассажиров к заветному дому, а кого и просто к дорожному ночлегу. Благодаря весёлому офицеру, тишина не была наполнена томящим предвкушением скорого прибытия, которое всегда, везде и всюду имеет особенность неистово тяжелеть в последние часы, минуты ожидания событий. Настроения это, конечно, никому не добавляло, зато лишний раз никому из салона не позволяло погружаться в размышления. Мысли то были у всех, но какова была их градация и глубина в каждой отдельно взятой голове этого снаружи, увы, узреть никак невозможно. И если изначальная серьёзность Исаака Ньютона с виду всегда была явной и чрезмерно обозначенной, разумеется, давая всем окружающим понять, что человек этот глубок и мысли его сравни с томами Александрийской библиотеки, то вот с менее грузными людьми подобная ситуация может складываться несколько иначе. Штаб-с Сержант Кливз к вечеру снаружи был вроде, как и прежде весел и громок, но вот судя по его нарастающему вою где-то в глазах, что пытался он глушить алкоголем, становилось ясно, что там внутри него есть какая-то тайна, какая-то боль, что незримо сидит там каким-то червячком в поношенных галифе и поедает его изнутри. Кливз всё сидел и изрядно пьянел с каждым новым глотком, что-то его очень сильно тревожило и выкручивало наизнанку, иногда он отчего-то был готов даже выть, вероятно, по причине того, что ничего нельзя вернуть и уж тем более, исправить. А дело было так: история та, которую он давеча так горделиво рассказывал попутчикам, она действительно случилась на войне, но рассказывать её в оригинале, офицер никому и никогда не собирался. Та его боевая история иного изложения, конечно, имела некие достоверные факты, но основной сюжет того фольклора приходился как раз таки на тот корень истории, где Сержант Кливз герой, где он весь такой благородный и настоящий, одним словом, идеальный мужчина для топки девичьих сердец. Собственно, и в этот раз всё должно было пойти по запланированному маршруту, но тем вечером Кливз встретил горящие восторженные глаза юного студента, он попросту наткнулся на них, рассказывая про все свои геройства. Тут-то и зашевелилось в груди, ожил тот его червячок и принялся скоблить душу. Глаза этого студентика были точь в точь, как и те глаза его товарища, что пристально смотрели на него, внезапно покидая жизнь. Тот солдат, что так внезапно и нелепо пал из-за какой-то глупости, к которой Кливз, на этот раз уж достоверно и по-настоящему был причастен. В кэбе он, то и дело, пытался уйти от взгляда студента, думал, показалось, но позже, когда история была уже в разгаре, там-то он вновь и встретил те знакомые, горящие глаза, что прожигали его уже насквозь. А шли они тогда действительно по лесной утренней тропе, и их группа в правду, также, как и в истории, находилась в дозоре, и подходили они также к условной черте, за которой вполне вероятно мог бы быть враг. Там-то и случился этот конфуз, где также были и яйца, и гнездо, правда, на этот раз без заботливой птицы. Но самое главное, что обнаружил-то их тогда, никто иной, как сам Кливз, тогда ещё молодой, рядовой и глупый. В карауле Кливз был до ужаса неуклюж, он хрустел сухими ветками, ступая на них словно бы медведь, в то время, как в воздухе, наряду с интуитивным запахом опасности, повисла ещё и некая грабовая тишина, что обычно всегда предвещает беду.