Под утро у Виктории Семеновны стало плохо с сердцем.
Ну, как ты?.. мама проводив врачей, Ника уселась на свою постель в дальней, теперь занятую матерью.
Ника, мы с папой у нас есть какие-то сбережения
Перестань.
И квартира. Если что, бабушку не бросай
Мама!..
Это я так. Я понимаю. Инфарктника сразу видно У меня всего лишь на нервной почве Помнишь, у папы в первый раз, два года назад: по всему миру фейерверки в телевизоре помнишь, в вестибюле, в больнице. Все с ума посходили, как же: год с тремя нулями
Второй раз тоже в больнице
Да-да через год дежавю. На том же месте.
Бабушка называет это «День торговли». Говорит: скоро в каждом месяце будет день какого-нибудь святого Раньше и слыхом не слыхивали А теперь: День Валентина, День артиллерии Пасха, 7-го Ноября два Рождества, два Новых года и два Третьих тысячелетия Торговля счастлива Вот такая у нас бабушка
Оживая под лаской дочери, Виктория Семеновна пошарила по постели рукой, натолкнувшись на книжицу.
Постарайся обходиться без подобного прочтя, указала дочери на это «жрет», тут же припомнив: что-то такое она уже говорила Знаешь, у нас в пионерском лагере, в детстве, был пеник так мы его звали, с аккордеоном. Что-то вдруг вспомнилось Ну вот, он нас, пионеров, построит, меха растянет и обязательно скажет: «Со счастливым выражением лица, и-и-и!..»
Ника, прыснув, спохватилась:
Тебе, наверное, нельзя смеяться
Ничего ничего улыбаясь, сказала Виктория Семеновна, снова глянув на разворот, прежде чем отложить книжицу на эти, в розовом пуху, морды:
Фламингу съели звери,
Но розовые перья
Остались от нее.
Зверье не жрет перьё.
Виктория Семеновна прикрыла глаза. Ника выскользнула из комнаты.
Эта жизнь не могла уйти. Не в каком-то переносном смысле в прямом, физическом не могла. Этого не понимаешь. Пока не увидишь. Смотришь на неподвижное тело и чувствуешь все прожитое этим телом как отдельное живое в его каком-то новом, вневременном пребывании. Временное было. А тут не «было», не «будет». Тут время как пространство. Какое-то большое ощущение возникло в сознании Виктории Семеновны (она так и запомнила: «большое ощущение»), связанное с той водой, что не уходит в песок.
«Как делают писателями? вспомнила Виктория Семеновна. Например, посвящают, затем демонстрируют свою (посвятившего) казнь, потом сообщают, что предатель уже наказан» Это о Левии Матвее.
Первое, что он показал ей, от чего, как потом говорил, все и пошло:
« Я могла умереть
Надеюсь, вы этого не сделали, через паузу.
На том конце грохнули трубку».
Три предложения. Заглянув в его глаза, можно было разглядеть остальные.
«Книга что-то вроде картины, написанной нотами, снова его голос, не исчезающий. Представляешь: встать в четыре утра, пойти выйти из жизни, из регламента, из непрерывной череды повседневных усилий ничто не трудно, встать в четыре, пойти туда-то, сделать то-то, без признака сонной жалобы в теле, без намека на мышечный скрип, без шлака в голове, встать и пойти Куда? спросила она тогда. Не важно, я о состоянии. Все трудно, всегда. А тут легко. Тяжесть и легкость. Понимаешь? Тяготение не обязательно тяжесть. Что, что бы это могло быть, из-за чего не трудно встать и пойти?..»
Видения какой-то пустыни возникали у нее в голове от этих его слов. От этого его «ветерка»: «Почему не ограничиться жизнью червя? Потому что происхождение иное. По происхождению. Чувствуешь ветерок?..»
Стараясь не скрипнуть и оттого скрипнув вместо одного раза трижды, баба Вера приоткрыла дверь:
Виктория, теперь, вроде бы, так нельзя, но, если хочешь, я возьму твой паспорт, проголосую.
Мама, я сейчас встану, сквозь сон ответила Виктория Семеновна. Иди. И я за тобой.
4
Она проспала до обеда. Снилась какая-то старуха на зеленых сотках огорода, намекавшая на то, что отгорнет траву, и жизнь другое но этого почему-то не происходило
Стряхнув сон, подумала-ощутила: хорошо, как после бани! И вправду: легко. Как будто ничего того утреннего не было. Все же избегая резких движений, прошла в ванную, вдохнув по пути что-то божественное, плывшее из кухни по воскресеньям баба Вера баловала семью чем-нибудь из сталинской кулинарной книги.
Мама, скоро? заглянув в кухню, кивнула Виктория Семеновна на плиту.
Иди, иди погуляй отмахнулась мать, улыбаясь чему-то вероятно, воскрешению дочери
Волосок снаружи исчез. Оба внутри на месте. Кассета и бумага не тронуты.
Ее монолог в его исполнении, сменяющийся повествованием о том, что сейчас и происходит: героиня вот так же приходит в пустую с уходом мужа квартиру, включает магнитофон, садится в кресло перед телевизором, слушает. Думает.
Смерть не связана с насыщением жизнью. Последний вздох не означает, что следующему некуда войти, что пространство заполнено. Долгая жизнь, короткая столовой ложкой зачерпнут больше, чем чайной. Вопрос: зачем? Что черпают?.. Подобные мысли рано или поздно приводили к одному и тому же к этому вокруг непоправимого, окончательного Всегда всего боимся. Обычное состояние паника Больше всего боимся быть в тягость, мучиться в старости, мучить других А вышло хорошо. До последнего дня на ногах, в сознании. И конец в одну минуту Вышло хорошо. В этом весь ужас. В двух этих словах, в их правде. В том, что именно так все это называется, это, последнее. «Хорошо» именно это ужасно. Удавшееся. Удачный порядок вещей Задыхаешься
Слушавшая сама себя Валерия Францевна потеряла телевизор из виду (Виктория Семеновна почувствовала себя Валерией Францевной), вдруг показалось: не она принимает в себя этот голос и изображение, лившиеся с экрана параллельно ее мыслям, а изображение с голосом все глубже проникают куда-то, чем оказывается она. На что-то очень похоже Ну, да, конечно: так он описывал это свое когда, поднося ручку к бумаге (тогда еще ручку), чувствовал, что с той стороны (бумага-призрак) напрямую, минуя его голову, приближается к листу, чтобы улечься в слова, требующее воплощения. Не задуманное, а другое, чего в реальности бесконечно больше, чем в любой голове, что в сознании существует лишь отражением в речной сумрачной толще неоглядного, с этим его облаком, летнего неба, пропеченного солнцем. От этого чувство сознательной жизни, стоящей вокруг и над, истинной, огромной и ощущение своего собственного сознания как какого-то дуракаваляния рядом с этим окружившим со всех сторон, пронизанным тою доступностью, от какой мозги отворачиваются, как от источника своего разоблачения
Валерия Францевна тряхнула головой, отгоняя воспоминания, и, подняв глаза к экрану, обратилась в слух
Переведя дух, как перелистнув страницу, говоривший продолжил:
Как писателя Роман Васильевич всерьез себя не воспринимал. Но и со счетов не сбрасывал. Бывали минуты накатывало страниц по десять-двенадцать, приступом, неотрывно, головы не поднять. На свет являлось то что нужно: кружево завораживающее волшебство Когда же все прекращалось так же, как и началось, внезапно, это даже успокаивало: жизнь опять становилась тем, чем и была. Должна была быть. Оно, именно то, что через Романа Васильевича стремилось стать текстом, не сливаясь с обычной жизнью, мало-помалу начинало походить на что-то вроде В общем, то было то, а это это.
То, что порой доставалось с барского стола самому Роману Васильевичу, что подобные минуты (часы) могли оставить не на бумаге, а в сознании понимание. Никакой горячки! Холодный, доставлявший особенное удовольствие, отстраненный взгляд на вещи. Именно так, как само собой, словно посреди рассеивающегося тумана, в последние дни стало видно, что движет людьми. Оказалось, человек везде и во все времена действует двояко: напрямую развивая свои природные способности и обходом с тыла пытаясь компенсировать несправедливость неба, более щедро одарившего соседа. Несправедливость? Несомненно. Талант и зависть не белое и черное, скорее явное и тайное, очевидность и интим. Чем стала бы жизнь, займись талант своим основательным обустройством или же начни посредственность витать в эмпиреях? Слава богу, что нет ни таланта, ни посредственности в химически чистом виде, а талант делать деньги в планетарных масштабах несравним с силой ветра, занимающегося тем же финансовым вопросом.