Книги не отвлекали. Читая «Войну и мир», я танцевал с Наташей Ростовой, положив ладонь на ее нервную спину, а потом лежал на поле Аустерлица и слышал, как Шаша говорит голосом Наполеона: «Voilà une belle mort»[6], а потом Шаша поворачивала лошадь, чтобы ехать по своим делам, а у меня не хватало сил, чтобы крикнуть, остановить ее
Однако, как пишут классики, действительность превзошла мои ожидания.
Ужинали вшестером кроме нас были Дидим, Шаша, Папа Шкура и Глазунья, оказавшаяся матерью Шаши. Посиделки были посвящены отъезду Шкуратовых в Прагу, где старший получил важный пост в международном журнале «Проблемы мира и социализма». Шаша ехала с ними.
Тогда я, конечно, не мог знать, каких трудов Папе Шкуре и Дидиму стоила поездка пятнадцатилетней Шаши, которая не была членом семьи, и на какие ухищрения пускались друзья Шкуратова-старшего, чтобы в ЦК, КГБ и МИДе закрыли на это глаза.
Мы опоздали к началу ужина, поэтому было непонятно, почему Дидим с Шашей затеяли разговор об «Амфитрионе» Клейста.
По прихоти Юпитера, лениво говорил Дидим, поглядывая то на меня, то на Шашу, на сердце любящей Алкмены претендуют два ее мужа, два Амфитриона сразу, причем один из них многоликий шутник Юпитер-Зевс, принявший облик мужа Алкмены. Одураченная богом женщина изменяет настоящему мужу, однако, узнав об этом, вовсе не чувствует себя осчастливленной соитием с самим громовержцем. А тот охладевает к игре, потому что всё оказалось серьезнее, чем шутник предполагал: он влюбляется в земную женщину. Она же готова его лишь почитать, но любить только мужа. Когда всё тайное в пьесе становится явным, а отношения героев проясненными, Амфитрион зовет жену: «Алкмена!». Та отвечает: «Ах!». Занавес. Рильке назвал эту финальную реплику «одним из трогательнейших и чистейших мест во всей литературе». Но попробуйте произнести вслух это «Ах!» и становится понятно, что это всего-навсего гениальная визуальная находка. Клейст не услышал ее, а увидел. Своей пустотой, даже абсурдностью она одинаково устраивает и Амфитриона, и Юпитера, и зрителей, потому что может означать что угодно. Она ничего не меняет в пьесе, ничего же не убавляя и не прибавляя к образу Алкмены, оставаясь при этом, однако, верхом драматического остроумия Он повернулся к Шаше. Что скажешь, остроумная наша?
Ах, сказала Шаша.
Люди меняются, сказала Глазунья, даже дураки меняются
Меняются, сказал Папа Шкура. Всё меняется, черт возьми, и чтоб это понять, необязательно быть человеком, который чует кровь в воде
Кровь? Глазунья покачала головой. Бр-р
Любопытно, продолжал старший Шкуратов, что Гуссерль в своих «Логических исследованиях» упрямо сводил любые разговоры о психологическом происхождении чисел или основных понятий к универсальному, как ему казалось, примеру: понятие «красный» обладает непреходящим значением вне зависимости от эпохи, страны и того, кто о нем говорит. Но вспомните-ка реплику леди Макбет, когда она излагает свой план убийства Дункана: чтобы отвести подозрения от мужа, она предлагает выпачкать кровью лица слуг, охраняющих спальню короля. При этом она говорит не «выпачкать», а «вызолотить кровью»: «Ill gild the faces of the grooms»[7] и так далее. И это не только в «Макбете» в других пьесах тоже. А потом у Шекспира кровь вдруг становится красной. Что-то изменилось смена эпох изменила зрение Ночь всегда была черной и уродливой, пока романтики не покрасили ее в привлекательный синий и назвали тысячеокой. Сто лет назад в Британском музее попытались отшлифовать греческие статуи, чтобы вернуть им первоначальный цвет: многие тогда считали таким цветом белый именно он, как казалось девятнадцатому веку, лучше всего соответствовал греческой простоте, красоте, совершенству. Всё придумано, и мы живем в придуманном мире
Попахивает шизофренией, сказал Дидим.
Нет, сказала Елизавета Андреевна, попахивает людьми.
Все засмеялись.
Мне постелили в материнской. Всю ночь я ждал, что Шаша вспомнит обо мне, хотя точно знал, что она в постели с Дидимом. Чтобы невзначай не уснуть, я перебирал в памяти новые слова и имена, которые надо было найти в словарях: Авель, Фома Неверующий, эффигия, волсви, Ратенау, Шлецер, Михайловский, Клейст, Гуссерль, дети Марфы. Коли уж я стал официально частью Шкуратовых, я должен был понимать их речи, даже если они и вызывали у меня сложные чувства смесь восхищения с отторжением.
А еще я решил прочесть «Макбета» и выучить французский, чтобы соответствовать Шаше.
Шаша так и не пришла.
Это была самая ужасная ночь в моей жизни.
Вернувшись следующим утром в Москву, я позвонил Монике Каплан, через полчаса мы встретились у нее, через час я овладел ею, переступив через всё ее «не сейчас».
Прижавшись всем телом ко мне, Моника пробормотала:
Ты стал другим
Voilà une belle mort, сказал я.
Любовники из Будапешта
2019
Два года назад я полетел в Будапешт по делам: мне предстояло свидетельствовать завещание нашего клиента, а заодно передать рукописи Аготе Штиль, дочери старинного друга Папы Шкуры, известного в прошлом венгерского диссидента.
Папка с рукописями Штиля-старшего хранилась у Шкуратовых, после смерти Бориса Виссарионовича на нее не обратили внимания, наконец у Дидима и юристов дошли руки и до нее.
Наша юридическая фирма «Шехтель и Дейч» одна из богатейших в Москве, но у нас не любили, когда сотрудники злоупотребляют роскошью, поэтому поселился я в отеле на острове Маргит. Поездка из аэропорта до острова стоила меньше двух тысяч форинтов дешевле бутылки заурядного «бока». Утром следующего дня я выполнил поручение фирмы оставалось подписать бумаги, вечером передал рукопись старушке Аготе, которая жила в Обуде, у моста Арпада. Там же, в Обуде, поужинал в «Чарде» и понял, что не прочь провести несколько дней в этом городе, полном теплого вампирского обаяния.
Может быть, я не почувствовал Вену, может, не там и не с теми бывал, не так и не туда смотрел, но мне кажется, что не Вена, а именно Будапешт воплотил и сохранил дух великой империи. Впрочем, в провинции в Эстергоме, Шопроне, Сомбатхее этот дух еще сильнее
На следующий день, когда я допивал кофе за завтраком, позвонили из фирмы: мне нужно было встретить московский самолет, с которым передали последние бумаги, чтобы закрыть дело о завещании.
Я сел в такси на площади Фё, вскоре машина выехала на окружную дорогу и помчалась к аэропорту имени Листа Ференца. Меня забавляла речевая манера венгров, которые ставили фамилию на первое место и только потом называли имя, как в советских казенных бумагах. Таксиста звали Имре, он считал, что знает русский, и пытался вести светскую беседу: «Как поживает господин Путин, Isten óvja őt?[8]» «Hála Istennek[9], Имре, вашими молитвами».
Получив от стюардессы пакет с бумагами, я двинулся к выходу и чуть не сбил с ног Шашу. Она обрадовалась, схватила меня за руку и подвела к полицейским, у ног которых лежала на боку обоссавшаяся Алена.
Договорились встретиться в этом чертовом городе, она прилетела и как видишь. Из самолета вышла на своих двоих, а тут рухнула. Извини, я тоже очень рада тебе, но надо же что-то делать с этой сукой
К нашему счастью, один из полицейских сносно владел английским и близко к сердцу принял беду моей «несчастной жены, страдающей тяжелым алкоголизмом».
Пока Шаша сторожила бесчувственное тело, я сбегал в магазин, купил несколько больших полотенец и влажных салфеток, бутылку виски, бутылку воды и бутерброды, снял в банкомате евро, сунул полтинник таксисту, он застелил сиденье полотенцами, а потом еще за двадцатку помог поднять Алену на третий этаж моего отеля (Шаша забронировала номера в роскошной гостинице на набережной Дуная, но не отважилась везти туда невменяемую Алену).