Ад?
В подвал. Девочки обещали сюрприз
А кто этот мужик со звездой Героя? Майор этот кто он?
Наш с тобой брат. Сегодня у нас братская ассамблея, как ты уже, наверное, догадался. Он вояка, зовут Юрием Григорьевичем или просто Юг, а фамилия, представь себе, Сава, просто Сава с ударением на последнем слоге. Comment ça va? Ça va.[5] Заметив, что я не понимаю, о чем он, Дидим махнул рукой. «Героя» отхватил в Афгане за какой-то подвиг, отец рассказывал, но я не запомнил. Герои не мои герои. Да, на всякий случай ты должен знать, что Бобинька служит в Конторе. Он с нами но не наш, у него другая ностратическая семья.
В Конторе это в смысле
В том самом смысле, оборвал меня Дидим. Пойдем?
И мы вернулись в дом.
Праздничный стол Шкуратовых поразил меня не едой, а напитками. Армянский коньяк соседствовал с французским, грузинское вино с итальянским, водка с виски. И пили здесь неторопливо, без того азарта, который был присущ мужчинам из моего благушинского детства, предпочитавшим либо водку, либо бормотуху.
В среде красной аристократии встречались пьяницы, но это были скорее исключения. За весь вечер Папа Шкура выпил две рюмки коньяка, а его бывшая жена полбокала красного вина. То есть вели они себя как герои иностранных фильмов.
Мать поначалу украдкой поглядывала на мой бокал, но вскоре успокоилась. Сама она лишь подносила рюмку к губам, а залпом выпила ее содержимое только после того, как поняла, что у ее любимого не счесть любимых.
Подвал был украшен новогодними мерцающими гирляндами, а столик в углу уставлен бутылками от края до края. Играла музыка.
Минц-Минковский и Конрад Арто со стаканами в руках болтали с Княжной, надевшей мини-юбку и туфли на высоченных каблуках. Кажется, она была пьяна. На стуле в углу Скуратов курил сигару, закинув ноги на барабанную установку.
О чем судачите, господа? спросил Дидим, проходя мимо жены, как будто ее тут и не было. О судьбах многострадальной? И каков итог?
Карамзин, сказал Минц-Минковский.
Шлёцер, сказал Конрад.
Дидим налил себе виски, я последовал его примеру, мы выпили я залпом.
Иногда мне кажется, что мы живем в анекдоте о людях, которые годами рассказывают друг другу одни и те же анекдоты, поэтому, чтобы не утруждаться, пронумеровали их. Тридцать и все смеются, одиннадцать хохочут, семьдесят девять всеобщее смущение: здесь же женщины и дети! Вот так и мы. Он кивнул на друзей. Минц вспоминал Карамзина: «История злопамятнее народа», Конрад Шлёцера: «Лучше не знать, чем быть обманутым», а по мне, так оба описывают одно и то же нашу злосчастную интеллигенцию
А ты?
Папа Шкура сказал бы, что нас порождает любовь, но растят смертные грехи, а я я о своем. Михайловский, говорю я. То есть: «Мы должны делать только то, что нам позволяют делать, потому что если мы позволим себе делать то, чего нам не позволяют, то нам ничего не позволят делать. Таково положение вещей».
Я уже понял, что такое положение вещей тебя не устраивает
На самом деле оно никого не устраивает ни власть, ни подвластных. И нет ничего пошлее конфликта отцов и детей это обо мне, брат Илья, и уж только потом о нашем отце. А вот и сюрприз! завершил он, не повышая голоса.
В подвал спускались Алена, Шаша и толстушка Шуретта они оборвали фикус, стоявший в гостиной, и разъяли старый веер, чтобы прикрыть кое-где наготу и украсить прически.
Под аплодисменты, крики и свист они вышли на середину комнаты, Скуратов выбил дробь на барабанах, Шуретта выступила вперед и хрипловатым надрывным голосом певицы из кафе-шантана запела «Девушку из Нагасаки»:
Княжна стала стягивать с себя юбку, чтобы присоединиться к трио, но Конрад крепко обнял ее, а Минц-Минковский поднес ей очередной бокал.
Следующий куплет девушки пели втроем:
Последние куплеты были исполнены всем подвалом:
Ура! закричал Конрад, широко раскинув руки.
Княжна упала на Минца-Минковского.
Погас свет.
Это трансформатор, сказал Скуратов. Значит, света нет во всём поселке. Пошли отсюда.
Дидим щелкнул зажигалкой и двинулся вверх по лестнице, остальные потянулись за ним.
Одна из голых девушек взяла меня за руку, но в темноте я не мог разглядеть лица. Она потянула меня за собой, когда мы оказались в прихожей, потом мы поднялись на второй этаж, вошли в какую-то комнату, и только тут она подала голос:
Обними меня, Шрамм.
Мое утро можно описать тремя словами: я был счастлив.
Я был переполнен ощущениями физического и душевного счастья и едва скрывал это, даже когда узнал о смерти толстушки Шуретты.
Ее тело нашли в заснеженном лесу. Голая, изнасилованная, задушенная, полузасыпанная снегом и старой листвой (видимо, ее пытались закопать).
Ее мать сказала, что дочь гостила у Шкуратовых, и через полчаса милиционеры постучали в ворота дачи.
Алена принесла вещи Шуретты, оставшиеся в ее комнате, когда они, Шуретта, Алена и Шаша, переодевались перед представлением в подвале.
Значит, сказал майор, во рту у нее были трусы. А лифчик где? С такой грудью должен быть лифчик.
Но лифчика не нашли.
Милиция пыталась установить, кто где находился во время убийства.
Выяснилось, что Папа Шкура провел ночь с Елизаветой Андреевной Шрамм, Дидим в гостиной на диване, Алена и Шаша в спальне Алены, Конрад Арто, Скуратов и Минц-Минковский ночью по просьбе Дидима отвезли его жену в Москву, шофер черной «Волги» этот факт подтвердил. Глазунья была дома, в Левой Жизни.
А вы? спросил меня майор.
В комнате наверху, сказал я.
Мы называем ее материнской, пояснила Алена. Это комната моей мамы.
Врали все, кроме Папы Шкуры и моей матери.
В материнской я был не один с Шашей. Алена спала с Бобинькой. Конрад и Минц-Минковский делили комнату с пьянющей Княжной, чтобы у Дидима появился весомый аргумент для развода супружеская измена (позднее я узнал, что Княжна была сестрой или любовницей одного из грузинских «золотых мальчиков», которые в ноябре 1983-го пытались угнать самолет из Тбилиси в Турцию, и ее состояние тогда было вызвано известием о расстреле брата / любовника). Дидим спал в гостиной с Глазуньей.
Но я ничего этого не знал тогда, поскольку всю ночь не выходил из материнской, не выпуская из объятий божественное тело Шаши.
Она сказала, что никогда не испытывала ничего подобного, хотя живет с Дидимом два года. Она сказала, что стала его любовницей, потому что он принял ее целиком, с ее левой рукой: в одиннадцать лет Шаша получила страшный ожог от запястья до локтя, когда шуровала кочергой в печке, и стала отверженной, несортовой женщиной, никому не нужной уродкой, легкой добычей. Она сказала, что с Дидимом она стала другой: выучила английский, французский и итальянский, прочла Данте, Ницше и Достоевского от корки до корки, научилась пользоваться ножом и салфетками. Она сказала, что у Дидима перед ней никаких обязательств, у нее перед ним тоже. Она сказала, что он изменяет ей напропалую, никогда не считаясь с нею; таков существующий порядок вещей. Она сказала, что не ревнует его, а он не ревнует ее, потому что легкая добыча не нужна никому. Она сказала, что когда-нибудь будет принадлежать мне всецело, мне и больше никому, но не сейчас. Она сказала, что мы среди этих людей инородные тела, дети Марфы, и уже одно это нас объединяет. Она может на меня положиться, да. И если случится страшное, она позвонит мне и скажет: «Le presbytère na rien perdu de son charme», а я либо отвечу: «Ni le jardin de son éclat», либо не отвечу.
Она стала моей первой женщиной.
Она стала первой и последней женщиной, которой я сказал, что люблю ее.
А имя убийцы Шуретты так и осталось тайной.
В следующую субботу мать взяла меня с собой в Правую Жизнь.
Нетерпение мое было так велико, что дважды за неделю у меня от волнения текла кровь из носа.