Что он мог бы сказать? Он не мог вспомнить ничего из того, что рассказывал сегодня: ни анекдота, ни факта ничего. Вдруг он подумал: «Нужно, чтобы я начал с моего отъезда». И он написал: «Это было в 1874 году, примерно 15 мая, когда изнемогшая Франция отдыхала после бедствий ужасного года».
И он остановился, не зная, как привести то, что следовало: свою погрузку на корабль, свое путешествие, первые эмоции.
После десяти минут размышлений он решил отложить на завтра приготовление начала и попытаться сразу перейти к описанию Алжира.
И он набросал: «Алжир совсем белый город», не имея возможности прийти к чему-то еще. И в воспоминании он заново увидел красивый ясный город; спускающиеся, словно каскадом, с высоты горы к морю ровные дома; но не находил больше слов, чтобы выразить то, что он видел, то, что чувствовал.
После большого усилия он добавил: «Частично он населен арабами». Потом он бросил свое перо на стол и поднялся.
На маленькой железной кровати, где тело создало углубление, он увидел одежды всех дней, брошенные там, пустые, изношенные, мятые и негодные, как пожитки смерти. На соломенном стуле его шелковая шляпа, единственная шляпа, казалась открытой для получения милостыни.
Стены комнаты, поклеенные серыми обоями с голубыми букетами, имели столько подозрительных, старых пятен, старых темных пятен, о природе которых трудно было сказать: раздавленные насекомые или масляные пятна, пятна от жирных пальцев с помадой или мыльная пена для умывания. Это он чувствовал постыдной нищетой, нищетой, обрамлявшей его Париж. Раздражение поднималось в нем против бедности собственной жизни. Он сказал себе, что сразу же нужно съехать отсюда, чтобы завтра же закончить это бедственное существование.
Пыл работы вскоре вернулся к нему, он снова сел за стол и заново начал искать фразы, которыми можно лучше рассказать о странной и очаровательной физиономии Алжира, этой прихожей глубокой и таинственной Африки, Африки бродячих арабов и неизвестных негров, соблазнительной и неизученной Африки, которая иногда показывает нам в общественных садах невероятных животных, напоминающих творения из сказок фей, страусов, этих экстравагантных кур, газелей, божественных коз, удивительных и гротескных жирафов, серьезных верблюдов, чудовищных гиппопотамов, бесформенных носорогов и этих чудовищных братьев человека горилл.
Он почувствовал туманно мысль, которая к нему пришла, он сказал бы ее, может быть, но не мог сформулировать записанными словами. Беспомощность взбесила его, и он снова поднялся, его руки повлажнели от пота, кровь стучала в висках.
Его взгляд упал на листок с бельем для прачки, принесенный вечером консьержем, его вдруг охватило невероятное отчаяние. Вся его радость исчезла в секунду, вместе со всей его верой в себя и с верой в будущее: все кончено, все пропало, и он ничего не сотворит, ничего не будет. Он почувствовал пустоту, неспособность, бесполезность, осужденность.
И, повернувшись, он оперся локтями на окно в тот самый момент, когда с яростным и внезапным шумом из туннеля выходил поезд. Поезд шел туда, через поля и равнины, к морю. И в сердце Дюруа вошло воспоминание о родителях.
Он, этот транспорт, собирался пройти рядом с родительским домом, всего в нескольких лье от его жилища. Он снова увидел его, свой маленький дом, на вершине холма над Руаном, и огромную долину Сэны на въезде в деревню Кантелю.
Его отец и мать держали маленький кабак2 «Прелестный вид», с недорогой едой и танцами под аккордеон, куда приходили обедать по воскресеньям буржуа из пригорода. Они хотели сделать из своего сына мосье и устроили его в коллеж. Занятия закончились, а бакалавриата не было, и он уехал, чтобы стать офицером, полковником, генералом. Но отвращение к военной службе было так сильно, что через пять лет он мечтал попытать счастья в Париже.
Он приехал, но его время прошло, несмотря на молитвы отца и матери; хотя их мечта улетела, они хотели сохранить сына возле себя. В свою очередь, он надеялся на будущее; он увидел грядущий триумф через события, еще неясные в своем роде, так что он уверенно знал, что сумеет воплотить их и поддержать.
В полку он имел успехи, удачу и любовные приключения в самом высшем свете. Он соблазнил дочь одного чиновника, которая хотела все бросить, чтобы следовать за ним, и жену одного поверенного, которая от отчаяния хотела утопиться.
Его товарищи говорили о нем:
Это хитрец, проныра и подлец, который умеет выбираться из беды.
И он обещал себе на самом деле быть хитрецом, пронырой и подлецом.
Его урожденное нормандское сознание, тертое практической жизнью гарнизонного существования, раздутое примерами рейдерства в Африке, незаконной прибылью, подозрительным обманом, было также подхлестано идеей чести, которая имеет вес в армии, военной бравадой и патриотическим чувством, великодушными историями, рассказанными между военными, и славой профессии, оно становилось коробкой с тройным дном, где можно найти все.
Но желание царствовать оказалось определяющим.
Не осознавая, он вернулся к мечтам, как он делал каждый вечер. Он воображал великолепное любовное приключение, которое приводило его вдруг к реализации надежд. Он уже женился на дочери банкира или замечательного человека из знати, встреченного на улице и им с первого взгляда завоеванного.
Резкий гудок локомотива, одиноко вышедшего из туннеля, как большой кролик из своей норы, бежавшего на всех парах, тянувшегося в гараж по рельсам, когда Жорж собирался отдохнуть, пробудил его от мечты.
Тогда охваченный смутной и радостной надеждой, которая всегда преследовала его, он бросил случайный поцелуй в ночь, любовный поцелуй образу воображаемой женщины, поцелуй желания желанному счастью. Потом он закрыл окно и начал раздеваться, бормоча:
Да, завтра утром я напишу лучше. Сегодня вечером у меня нет свободного настроя. И потом, может быть, я выпил лишнего. Невозможно хорошо работать в таком состоянии.
И он пошел в постель и, погасив свет, почти сразу же заснул.
Он проснулся в ранний час, как просыпаются в дни живой и доброй надежды и успеха, выпрыгнув из постели, раскрыл свое окно, чтобы, как сказал бы он, съесть хорошую порцию свежего воздуха. Дома на улице Рима, напротив, с другой стороны широкого железнодорожного пути, сияли при свете восходящего солнца и казались окрашенным бледной ясностью. Справа, вдалеке, в голубоватом и легком тумане, похожем на маленькую плывущую прозрачную вуаль, которую бросили на горизонт, можно было видеть холмы Аржантёй, Саннуанские высоты и мельницы Оржемонта.
Несколько минут Дюруа оставался без движения, глядя на далекую деревню. Он пробормотал: «Чертовски хорош такой день». Потом он подумал, что необходимо работать, и вдруг вспомнил, что надо отправить десять су сыну консьержки, чтобы тот сказал в бюро, что Дюруа болен.
Он сидел перед своим столом, обмакивал перо в чернильницу, подперев лоб рукой и ища идеи. Все было тщетно, ничего не получалось.
Однако он не был удручен. Он подумал: «Ба, у меня нет привычки». Эту профессию нужно изучать, как все профессии. Нужно, чтобы в первый раз мне помогли. Я найду Форестье, который в десять минут поправит мою статью». И он оделся.
И, когда вышел на улицу, он рассудил, что еще очень рано, чтобы представляться своему товарищу, который поздно лег спать. И он решил тихо прогуляться под деревьями на Большом бульваре.
Не было еще девяти часов, как он добрался до парка Монсо, совсем свежего и влажного от полива.
Сев на скамью, он принялся мечтать. Рядом с ним прогуливался очень элегантный молодой человек, без сомнения, ожидавший какую-то даму.