Итак, думы об этих нескольких годах не только окра¬шивали память об Альбертине, из-за которой они причиняли жгучую боль, в разные цвета,
сообщали ей различные свойства, наслаивали на нее прах от этих лет или часов, послеобеденные июньские минуты, зимние вечера, лунный свет перед
рассветом на море, когда я возвращался домой, снег в Париже на опавших листьях в Сен-Клу, но и вос¬создавали особое, постепенно складывавшееся
во мне пред¬ставление об Альбертине, о ее внешнем облике, каким я. его себе рисовал в каждое из мгновений, более или менее высокое напряжение
наших встреч в этот период, который казался теперь или словно раскиданным или как будто бы сжатым, тревогу, какую она вызывала во мне ожиданием,
ее обаяние, надежды, проявившиеся, да так и не сбывши¬еся; все это меняло характер моей тоски о прошлом совершенно в такой же степени, как
менялись связанные с Аль¬бертиной вызывавшиеся светом или запахом ощущения, – оно дополняло каждый из солнечных годов, которые я про¬жил и
которые своими веснами, осенями, зимами навевали на меня грусть уже одним воспоминанием, неотделимым от нее, и удваивало его чем-то вроде года
чувств, когда часы определялись не положением солнца, а ожиданием встречи, когда долгота дней и температура измерялись взлетом моих надежд,
степенью нашей близости, измене¬нием черт ее лица, ее путешествиями, количеством и слогом ее писем ко мне, более или менее страстным желанием
увидеть меня по возвращении. И, наконец, изменения по¬годы, каждый день – новая Альбертина, – все это порож¬далось не только восстановлением в
памяти таких явлений. Но еще до того, как я полюбил Альбертину, каждая новая Альбертина творила из меня другого человека с другими желаниями,
потому что у него было другое мировосприя¬тие, и если накануне он мечтал только о бурях и об от¬весных скалах, то сегодня, если нескромный
весенний день просовывал запах роз между ставен его приотворенного сна, он просыпался готовым к поездке в Италию. И разве изменчивость моего
душевного состояния, меняющееся вли¬яние моих взглядов не уменьшили в какой-то день зри¬мость моей любви, разве однажды не усилили они ее до
бесконечности, приукрасив все вплоть до улыбки, а в дру¬гой день вспенив до размеров бури? Человека ценят пото¬му, что у него есть, а есть у
него только то, чем он реально обладает в данный момент, и столько наших воспоминаний, наших настроений, наших мыслей отправляется в дальнее
странствие, такое дальнее, что мы в конце концов теряем их из виду! Тогда мы уже больше не можем выстроить их в один ряд со всем нашим
существом. Но у них есть тайные тропы, по которым они к нам возвращаются. И порой вечером я засыпал, почти не жалея об Альбертине, а просы¬пался
захлестнутым волнами воспоминаний, нахлынувших во мне одна на другую, когда я еще был в твердой памяти и прекрасно их различал. Тогда я
оплакивал то, что мне было так хорошо видно и что еще накануне представля¬лось мне грезой. Имя Альбертины, ее кончина перевер¬нули все: ее
измены неожиданно вновь обрели все свое прежнее значение.
Как я мог думать об Альбертине как о мертвой, когда в моем распоряжении были и теперь те же образы, из которых, когда она была жива, я видел то
тот, то другой? Стремительно мчавшуюся, склонившись над своим велоси¬педом, какою она была в дождливые дни, несущуюся на своих мифологических
колесах, Альбертину вечернюю, когда мы брали с собой шампанского в Шантепийские леса, с изменившимся резким голосом, чуть зардевшимся только на
скулах лицом, которое я едва различал в темноте авто-мобиля, приближаясь к освещенным луною местам, и ко¬торое я теперь тщетно пытался
вспомнить, увидеть вновь во тьме, которой уже не будет конца.