Только Банников жёстче, катастрофичнее, безнадёжнее.
Да, Банников поэт военный. Несмотря на то что стихи о войне как таковой а он на ней был у него как будто не преобладают. Было бы, пожалуй, огрублением выводить его поэзию из травмы афганского опыта целиком, но очень похоже на то, что именно этот опыт (занявший год с небольшим с августа 1985-го по октябрь 1986-го) стал во многих отношениях решающим и в его поэтической жизни, и в его короткой жизни вообще.
В каком-то смысле на войне он и остался.
Удивительно (ли), но собственно афганские стихи у него из самых умиротворённых, почти нежных:
Слит с плечом моим ремень Калашникова.
Я есть продолжение курка.
А в России дочь моя калачиком
У жены уснула на руках.
А в России ночь живёт для любящих,
свежим ветром затыкает щёлочки.
Лягушатами ныряют звёзды в лужицы
на обочинах дорог просёлочных
По возвращении в Россию умиротворённость кончилась. Дальше он сплошная боль и горечь:
Я знаю: моё место в прошлом. И знаю, что занято.
Его битва и тяжба с самим бытием. Его сквозные темы одиночество, недопонятость, невозможность понимания, невозможность и недостижимость гармонии, цельности и полноты жизни вообще:
Всё то, кем я не смог, кем я не стал,
где не был я и где не рос
в небудущих небывших небесах,
где отрицательные числа звёзд
не стали звёздами но как пиявки
высасывают кровь дурную птичью.
Там в глубине несбывшести, неяви
меня уже не ищут
Его постоянное чувство телесно ощущаемая затруднённость и боль существования, которую он иногда выкрикивает, но чаще выговаривает тяжеловесными (не нарочито ли затруднёнными?), задыхающимися конструкциями:
Смиренье место опоздавших. Вновь безраздельное вино
в моём стакане я второго уж не держу который год.
Как из пращи твоё «прощай» и даже не само оно,
а представление о нём мы не прощались. И глагол
теперь так редко в речь мою приходит. И к тому же как
глагол несбывшегося времени как призрак корабля во мгле
пространства мёртвых. Но явил немой закон из-под замка:
«Кто мёртвым призрак тот вдвойне живой. Вдвойне»,
физиологически проживаемые тоска и протест:
А глину лиц людских измяли пальцы
теней предметов близких и далёких.
Ночь на осколки зрения распалась.
Углы усмешек встречных колют локти,
затылок, спину рвут на полосы.
Я ощущаю липкое и гадостное:
как встречный обернувшимся становится,
и влазит взгляд в меня как градусник
Но этот протест не социален (притом что отношения с социумом у автора крайне сложные, полные отталкивания: «Из летописи человечества: человечеством движет глупость, / ибо в него сбиваться это есть глупость первая»). Он шире, глубже и безнадёжнее. Банников метафизик.
Я так научился искать: что раньше казалось щелью
между ночью и днём, сейчас вход в преисподнюю.
И если бывает болевая, всем телом проживаемая метафизика, то это она. Она и антропологический ужас:
После того, что случилось с людьми, не надо о жалости,
при них говорить сами опомнятся скоро,
когда, прикоснувшись к себе, собою ужалятся,
а тело рассыплется и расползётся по норам.
Я этим проклятьем уже до кости обглодан,
и меж коренных хрущу разгрызаюсь тяжко.
Кроме разного уровня отзвуков чужих текстов, в речи Банникова соперничают и собственные внутренние движения, модусы видения: наивность и сложность, страстность и рассудочность. Страстность побеждает безусловно, но рассудочность снова и снова упорно стремится её обуздать, уложить в логичное русло прямолинейного суждения, а та разваливает конструкции.
Вот полюс наивный:
Ты любишь тебе хвала и
всё, что захочешь Но слышишь:
если чего-то целого не хватает
оно становится лишним,
его становится слишком много
не удержать и не выдюжить
Вот так и с любовью, так и с Богом
лишь усомниться стоит единожды.
Вот сразу же полюс сложный речь, перехлёстывающая за край любого рассудочного суждения; аналитика совершенно вытесняет визионер:
Мухи прищуры аур, предчувствие плена.
Тужится жилистый глаз в пальцах конвульсий,
чтобы незримое видеть обыкновенно,
будто к рассыпчатой почве низко нагнуться
или же сплюнуть в ладонь косточку вишни
Мухи летит в никуда плоть по частичкам.
Как в дырочку от зуба молочного льётся и свищет
мёртвый двусмысленный свет звёзд и чистилищ.
Вряд ли понимая вполне смысл открывающихся ему видений, торопясь записать их изобретаемой на ходу образной скорописью, он очень точно чувствует звук, лепит из него нужную его чувству форму речь ведёт его сама, плотная, упругая, самоценная, на грани глоссолалии: «Тужится жилистый глаз в пальцах конвульсий».
А вот снова наивный полюс: «делай лишь ту работу, которую ненавидишь. // И она продлит твою жизнь до бесконечности, / до того, что жить тебе станет невмоготу»
Он вообще очень неровный. И в том смысле, что иногда прямо-таки неумелый (слово бьётся у него в руках и выбивается но это и потому, что он ловит крупную рыбу), и в смысле характерной для него, если не сказать принципиальной, неровности дыхания. У него постоянно чувствуется сопротивление материала.
Он говорит почти неизменно в модусе сопротивления, преодоления, вызова. Он сбивается с ритма, не укладывается в него:
Когда идут вперёд сгущают грудью, лбом
пространство. Позади сплетня и гонец
Примечания
1
Уйти. Остаться. Жить. Антология литературных чтений «Они ушли. Они остались». Т. II (части 1, 2) / Сост.: Б. О. Кутенков, Н. В. Милешкин, Е. В. Семёнова. М.: ЛитГОСТ, 2019.
2
Мандельштам О. Конец романа. Цит. по сайту «Русская виртуальная библиотека»:https://rvb.ru/20vek/mandelstam/dvuhtomnik/01text/vol_2/01prose/0644.htm
3
Курсанова М. Птицы летят следом / Знамя, 6, 2003. Цит. по сайту журнала: https://znamlit.ru/publication.php?id=2041
4
http://maxbaturin.com/index.html
5
Гордеева И. Театрализация повседневной жизни в культурном андеграунде позднего советского периода / Daugavpils Universitate, Humanitara fakultate. Kulturas studijas / Cultural Studies. Zinatnisko rakstu krajums / Scientific Papers. Vol. X. Sadzive literatura un kultura / Mundane Life in Literature and Culture. Daugavpils: Daugavpils Universitates Akademiskais apgads «Saule», 2018. Lpp. 5260.