и непонятные дереву мёртвые формы грядок,
замедляется время, когда рябина в глаза
настойчиво взглянет деревья становятся зрячими,
когда почуют знакомца. Но это нельзя доказать,
как мысль чужую увидеть. Взгляд умирает в прозрачном,
если только не выдумает цвет, объём и рельеф
Атлантиды подводной и строй небесных лесов.
А неприметное время со второстепенных ролей
в любом финале есть главное действующее лицо,
когда оно остановится. Невидимость свойство движения
не только времени Медленно рябиновый куст
перекрестит меня.
А небо сегодня иное: будто на поле сражения
растёт голубая трава сквозь рёбра облака перистого.
Заблудившиеся в уме
Тени вещей тяжелее вещей. На мне коченеет
тень потолка и кожа моя превращается в наст.
Смешно объясняться словами как с человеком
с собою самим, ибо точно: кто-то из нас
не человек, а некто, родственный тени,
игра моего очертанья, забава светил
Насколько ничтожно в пространстве ума моё тело,
настолько я сам бесконечен не уследить,
и страшно не вернуться, меж звёзд заплутавшись,
остаться в истории древнего мира, прогулку продлив,
увлёкшись беседой о мире и людях с Плутархом,
слова чередуя с вином. Вино образует пролив
меж двух океанов, судеб и эпох, пространств и наречий
Заблудшие в мыслях идут сквозь людей и нет им оград
Смешно объясняться словами как с человеком
с собою, достигшим края Вселенной, нащупавшим край.
После дурного сна
Через соломинку высасывает свет
остатки сна в зрачках. И вновь
настало утро. А вчерашняя постель
покалывает тело сеном снов.
День, ты смешон: уж скоро полдень,
а ты завяз в тенях, тенетах грязных.
Я не играю. Я мешок, наполненный
гвоздями снов со шляпками боязни.
Здороваюсь с людьми. Я отгадал:
людей сближает изначальная неправильность
и жажда близости, когда
себя словами выправить пытаемся.
А глину лиц людских измяли пальцы
теней предметов близких и далёких.
Ночь на осколки зрения распалась.
Углы усмешек встречных колют локти,
затылок, спину рвут на полосы.
Я ощущаю липкое и гадостное:
как встречный обернувшимся становится,
и влазит взгляд в меня как градусник
Пытаюсь быть приветливым и лживым,
посмеиваюсь тихо над собой.
Но чувствую, как в теле моём жилы
вдруг застывают проволокой стальной,
и клонит в сон
Время и место действия
Место, в котором живу, ничем не отмечено.
Чтобы его не забыть и не спутать с другим,
словами столблю, отождествляю с вечером,
глухим и невнятным, будто сквозь зубы гимн
или ругательство, если погода как тряпка сырая.
А все перемены места общие чем-то с золою:
когда, срывая черёмуху, ветер срываю,
к другу в дом заходя, оказываюсь под землёю.
Время, в котором живу, непримечательно.
Кровь? Но ведь кровь бежит во времени всяком,
иначе это не время. А крики то же молчание,
ибо не сказано главное, что человек это слякоть,
суть необретшее форму состояние мира Соврать бы,
назвать человека венцом (хотя б деревянного сруба).
За неимением лучшего любить остаётся собратьев,
хотя бы уже потому, что есть в них что-то от друга.
Душа, что во мне и во вне, обычна и заурядна,
пространство, себя пожирающее с первобытным рыком, и
есть небо ещё но не звёзды потери его озаряют,
высвечивая перспективу: осколки, остатки и рыхлое.
А в общем-то, бред о душе иссушает нас: сух
становится вдруг разговор, коснёшься лишь полога светского,
за коим таится такое произнесённое вслух,
испепелило бы Вечность, на память оставив сиесту нам
Как это соединить? И кто будет в этом селе,
где небо разъято с Душой, не пачкает руки земля?
Есть лишь невозможность признаться во всём самому себе
идущая и приходящая дорога в самого себя.
Уравнение с одним неизвестным
Бесконечная пропасть неба, пока не появится птица
или с поверхности океана тихое облако не воспарит
А мир если судить по мне вовсе не изменился:
не добр и не зол но отзывчив. До той поры,
пока не утрачена связь. А всё, что потеряно, не потеряно,
оно скрывается от меня в противоположном:
друг в недруге, в Боге боль И я не стучу по дереву,
говоря о возможном конце, ибо и он возможен.
Знакомая смерть, повторяясь, стала числом. И если
служит распятье Христа деревянным плюсом,
то значит, что этот мир уравненье с одним неизвестным:
действительно ли искупила грехи наши смерть Иисуса?
А мир остаётся прежним неотвратим. Оказалось,
что зло и расплата за зло уравновешены. Незачем
пенять небесам, что невинные несут за него наказание.
Бог не лепил человека Бог лепил человечество.
Но разуверился в нём и скомкал глину животную.
Когда человек недолепленный Создателя вновь повстречает?
За что за какие заслуги приходит весна ежегодно?
будто весёлый палач без топора Всё сначала:
можно принять в темноте голову за булыжник
и убедиться об стену в прочности этакой унии
Наверное, появилось нечто нечто, что больше жизни,
и просто люди ему имя ещё не придумали.
Ольга Балла. Глагол несбывшегося времени
© Ольга Балла, 2023
Поэтическая речь Александра Банникова натянута между полюсами испытанных поэтом влияний столь же разных, сколь и характерных для его поколения и времени. Разные голоса, стилистические манеры, модели поэтического поведения, внутренние цитаты, с трудом, если вообще, образующие цельность, не столько взаимодействуют внутри этой речи, сколько конфликтуют друг с другом, спорят, выталкивают друг друга.
Здесь можно расслышать то Маяковского почти неизбежного для взрослевших в советское время:
Через ущелие боли моей головы
дует сквозняк прегрешений всего человечества,
то фольклор (а вслед за тем и русский рок, как раз начинавшийся в его время):
Тут пятый тёмный угол по-вороньему каркнул,
а валенок спрыгнул с печи да плясать давай
Иногда он очень напоминает своего чуть старшего ровесника и тёзку Башлачёва:
..закваска вина и любви, убийства и похоти жажда.
Я впился в неё исподнизу голодною трещиной
и будто бы кровью чужою губы испачкал,
потом превратился в сплошные жадные губы
А ночь, перейдя за третью последнюю пачку
сухих сигарет, пошла внезапно на убыль.
На другом полюсе явно усвоенных им влияний «бродская» нарочитая рассудочность (замедляющая стремительное внутреннее движение не без насилия над ним): «Возраст есть геометрия измерение пройденного расстояния»; «бродские» длинные строки (в которых он несколько вязнет), переламывающие слово посередине:
Следует, смерть для неё это предел, нарисованный
мелком берцовой кости очертание мета-
физической вечности, состоящей из лет.
И анжамбеманы:
Ответный мой кивок
есть завершение приветствия знакомцев,
как говорится, шапочных,
демонстрирующие «бродский» показной цинизм: «Так, женская нога всего лишь снятый / с неё чулок и ничего нет под чулком»; иногда прямо-таки интонационные цитаты из тогда ещё живого и не канонизированного классика: «Нет, в наше время папироса значит больше, / чем насыщенье этой папиросой».
Кто и что ещё? Может быть, Высоцкий, тоже почти неизбежный для родившихся в шестидесятые; может быть, авторская песня с её нарочитой, принципиальной неформальностью, как бы неумелостью как гарантиями подлинности и искренности высказывания. (Впрочем, у Банникова неумелость не так уж редко вполне настоящая. Правда, у него она ещё и от стремления поскорее выговорить большие объёмы внутреннего движения, и от обилия не вполне подвластной ему самому, недообузданной внутренней силы).
Следы всего этого способны уживаться иной раз в пределах одного и того же стихотворения. Но из-под всех этих влияний он выбивается.
Когда идут вперёд сгущают грудью, лбом
пространство
говорит он, и в этом, вроде бы совсем не военном, стихотворении мы вдруг отчётливо слышим голос поэта другой войны, Второй мировой: «Когда на смерть идут поют, / А перед этим / можно плакать» (Семён Гудзенко).