Увы, согласился Рене, что есть, то есть. После наших праздников я всегда по три дня болею
Он протрезвел, или прежде ломал комедию а сейчас смотрел на Бюрена разумными ясными глазами. Рене и всё-таки не совсем Рене, другой человек, то ли сложнее, то ли куда проще, чем прежний ломака-марионетка. Этот не целовался и не кокетничал, и с горечью говорил о колючей изнанке собственной обманчиво развесёлой жизни
Рене, я должен тебе сказать. Бюрен невольно скосил глаза на его точёные щиколотки Рене сидел, подобрав ноги, как девушка или королевский олень. Я немного могу тебе предложить за твою протекцию. Только дружбу. Потому что я ведь не содомит, Рене. Я не содомит, я обычный дядька, как все с женой, и сыном, и с небольшим кредитом у своей герцогини
И я не содомит, улыбнулся Рене, уголочком рта. И мотнул головой нет, нет, и серьги качнулись, мерцая, в крошечных розовых ушках. И всё-таки он был чуть-чуть набелен, и граница белил и ненакрашенной, нежной кожи проходила как раз возле этих беззащитно алеющих ушей.
Ты говорил, что любишь меня, напомнил Бюрен.
А ещё говорил, что я дурак. Я кого только не люблю Одна девочка, англоманка, зовёт меня «misguided angel», неразборчивый ангел. Моё дело пропащее, я всё время кем-то очарован, но это так быстро проходит Я увлекаюсь, бросаю, и я люблю тебя но я всех люблю, не бери в голову, Эрик. Кстати, может, ты знаешь ту песню:
Это по-английски, Эрик, английский тоже мой язык «Потерянный ангел парит надо мною, молочно-белое сердце Габриэля, свинцово-чёрная душа Люцифера» Прости, Эрик, что напугал тебя тогда, своей любовью нет ничего, что ты, конечно же, никакой любви, ничего нет
Слезы задрожали в углах его глаз, но не скатились, стояли каплями, драгоценные алмазные брызги. Бюрен всегда был глуп, и слишком уж прост, и легко поддавался обаянию момента, и поэтому, наверное, он сделал то, что сделал потом угрызался, конечно
Он сказал:
Жаль, о том, дурачок, что Рене его не любит. И протянул руку, и кончиками пальцев качнул в ухе Рене длинную, таинственно мерцающую сережку. И погладил горячее красное ушко, и волосы, упругие и нежные, словно птичьи перья или же перья гиацинта. И продолжил глупость дальше, не в глаза ему глядя на бледные ненакрашенные губы: Ты больше меня не целуешь, а я только-только набрался храбрости чтобы тебе ответить
Нас видно, как в театре теней, прошептал Рене, вывернулся из-под его руки, змеино выгнулся и одним выдохом задул свечу в фонаре.
Темнота, глубокая, бархатная, внезапная решительно взяла Бюрена в свои руки, но тотчас же две другие бархатные руки, в нежно звенящих браслетах, обвили его шею, и тёплое, медовое, шёлковое, бестолковое, порывистое раскосое создание шальной птицей влетело в его объятия, и мягкий кончик носа, и нежные губы уткнулись в шею, с каким-то сбивчивым жарким шёлковым шёпотом.
Что ты там шепчешь? Бюрен держал его в руках, его очень тонкую талию и почти такие же узкие рёбра, и чувствовал, как сердце бьётся, под его пальцами и в этой узкой клетке, пойманная птица в его ладонях
Мой рыцарский девиз, «nihil time, nihil dole». Ничего не бойся, ни о чем не жалей. Мне тоже страшно, правда, Эрик, капризно, почти жалуясь, вышептал Рене.
Он тогда поцеловал Рене первый, сам, нашёл в темноте его губы. Поцеловал жёстко, жадно, причиняя боль, и заставил отвечать. Вот что это было любопытство, любознательность, распущенность, минутное опьянение или страх утратить выгодное столичное знакомство? Бюрен не знал, он не понял. Но ему легче было думать о себе как о ловком игроке, искателе выгод, карьеристе, манипуляторе.
Или попросту забыть, как Рене сказал ему наутро, уходя:
Забудь, не терзайся. Не было ни-че-го.
Когда они вернулись в Курляндию, деревья уже отцвели, зато вокруг герцогининого домика повсюду алели раскрытые пионы и пахли почти тем же мучительным московским мёдом. Но Москва уже отпустила его, как болезнь, стёрлась, забылась, едва ли не вся, кроме крошечного одного предательства.
Бюрен хотел было ехать в Вюрцау верхом, но потом прихватил у хозяйки легчайшую двуколку. Он всё-таки собирался по возвращении привезти к хозяйке ребёнка, как та просила а значит, и жену с кормилицей, как же без них.
Бюрен правил повозкой сам, и лошадка, тонконогая, красивая, одна из недавних его заграничных покупок, бежала легко и резво. Аисты торчали в гнездах, белые над красной черепицей, и темные ветви куполами переплетались кое-где над дорогой, привычно и уютно он был у себя, дома, на своем единственном месте, и душа разжималась потихоньку, как распрямляется скомканный лист, и лишь глубоко где-то мучил острый, увязнувший коготок.
На постоялом дворе Бюрен остановился напоить лошадь. С крыльца сошел католический падре, молодой, бритый, тонкий, чем-то похожий на Рене. Он похвалил лошадь, и с таким знанием дела, что Бюрен, поначалу не желавший ему отвечать, всё же ответил, и даже рассказал откуда лошадь, и кто заводчик, и сколько пришлось за нее отдать.
Вы, наверное, тот самый шталмейстер, что подбирал герцогине Анне её знаменитый выезд? догадался священник. Как я сразу не понял вы очень красивы и всё знаете о лошадях.
«Ещё один, сердито подумал Бюрен, братец-содомит. Может, все католики того?»
У герцогини Анны все юнкеры красавцы, и все понимают в лошадях, отвечал он мрачно, вот и угадывайте, который перед вами.
Падре смутился, отвёл глаза, словно понял, в чём его заподозрили. Он был очень уж молод, может, и не настоящий святой отец, а так, ряженый мошенник подобных изрядно приезжало с гастролями, из Варшавы или из Кёнигсберга. К нашим дурам-вдовушкам
Я понадеялся, что вы тот самый, потому что мне нужно в Вюрцау, для обряда последнего причастия. Там умирающий сознался католик, по-прежнему потупясь. Он, наверное, всё утро вот так метался по постоялому двору, и коней не было, и никто его с собою не брал
Садитесь. Бюрен взлетел на облучок и кивнул священнику на сиденье позади себя. Я не стану ломаться и прихвачу вас в повозку. Пусть будет для вас загадка кто вас довёз из дюжины герцогининых юнкеров.
Я щедро заплачу! пообещал повеселевший католик. Он подхватил со скамьи свой дорожный мешок, видать, со святыми дарами, и легко забрался в двуколку.
Не нужно платить, ответил Бюрен, не оборачиваясь. Повозка тронулась, лошадь потрусила рысцой по дорожке, под готическими сводами вязов. Я хотел бы вам исповедаться.
Он не мог исповедаться собственному лютеранскому пастору, с детства знавшему его как облупленного. В таком А этот, молодой, случайный попутчик, и той же религии, что и Рене, и столь на него похожий
А как же решётка, анонимность? напомнил падре.
Вы меня не знаете, и я всю дорогу просижу к вам спиной, разумно отвечал Бюрен. А ваша анонимность иллюзия, в таких вот деревеньках. Просто не забывайте про тайну исповеди.
Клянусь блюсти ее, пообещал падре из-за его спины с самой торжественной интонацией. Мы выехали в поле, сын мой. Можете начинать.
Не поле, цветущий луг лежал по обеим сторонам дороги, и жаворонок в небе нырял вверх. Как мама когда-то пела:
Он даже просвистел эту песенку, машинально, не зная, с чего начать свою исповедь. Как рассказать, другому и такое В чем и себе-то самому боишься признаться Но тот, другой, за спиною, сопел и ждал.
Я недавно женился, начал Бюрен, и совсем недавно сделался отцом. Это, наверное, и есть настоящее счастье женитьба по любви, и желанный ребёнок, и служба, которая нравится и приносит радость. Но почти неделю назад я готов был бросить всё жену, ребёнка, свои конюшни и свою герцогиню, и хотел бы бежать.
Бюрен замолчал, и пастор принялся угадывать:
Быть может, вы растратили казённое?
Вот и нет. Вы будете смеяться. Я повстречал одного молодого господина. И бежать предлагал ему. Знаете, а ведь было как не со мною