– Те же вопросы, – отвечает он из тумана. – В той же последовательности.
Отнесло его недалеко, и шага довольно, чтобы вернуться в рогатый от перевёрнутых стульев бар, но он болтается на пределе, не думая о том, долго ли протянет в таком режиме без шулерских методов. Разливает по стаканам горючее, тёмное золото: брудершафт возможен, пока он дрейфует в прибрежной дымке.
Они сплетают руки и пьют.
Пьют за стрёмные чудеса, которые ничего не меняют, болотные тропы, которые никуда не ведут, безвоздушные замки, которые ничем не лучше трясины, любовь, которая никого не спасает, надежду, которой нет, пограничную зону, которая морок, ветер свободы, который сквозняк.
Пьют за шалый и алый рассвет над озером Маракайбо, который для них никогда не наступит.
Узлы
Узел 1. Рифы
– Не спи, замёрзнешь.
Он узнаёт гусеницу по контрольному поцелую в лоб. Открывает глаза. Отталкивая забытьё, сбрасывает с кушетки подушку. Садится, кивает с уважением:
– Смешно.
За окнами ночь – январская неподвижная ночь в начале марта. Навязчивость зимы должна приводить в ярость, но по факту не колышет. Соваться в любой климатический пояс со своим календарём – это знать, что весну открывает февраль, даже когда имя ей не шипучая муть и не расхождение швов, а ледяные ожоги и онемение.
Скульптура под бушпритом рассекает млечный туман: лик её невозмутим, но белые лунки на подбородке – следы ногтей – обведены воспалённым пурпуром.
Гусеница смотрит на него, он смотрит на гусеницу и отматывает время.
Вечер обещал быть непритязательным, бессюжетным: ни массовых галлюцинаций, ни заметных фигур на доске, если не считать другой гусеницы, которая, по видимости, собиралась окуклиться ещё на исходе предыдущей эры, но передумала. Сей великолепный экземпляр не в счёт, ибо следит за действом из умозрительной ложи и вмешивается лишь в ситуациях чрезвычайных: например когда нужно избавить «бедную девочку» – хозяйку безвоздушных замков – от прозаических неурядиц, связанных с появлением бездыханного тела в квартире, а если конкретней – на кушетке, где некоторым, судя по месту пробуждения, мёдом намазано.
Гусеница смотрит на него – считает мили пограничного тумана, сжатые в сантиметры между их лицами.
Он смотрит на гусеницу – отматывает часы.
***
В начале вечера – «за кулисами», то есть за стойкой на первом этаже – он тянет из хозяйки жилы. Не со зла – слово за слово.
Без капли сарказма сравнивает гусеницу с да Винчи в амплуа организатора дворцовых праздников. Ссылается на загородную вылазку трёхнедельной давности, шутит, что увлёкся и забыл простудиться, когда, без куртки выбрасываясь с террасы, запускал петарды в колодец беззвёздного неба. Повторяет, что холоден к псевдовосточному колориту, с которого тащатся девяносто процентов постоянных гостей, и рад тому, что тема до поры закрыта. Хихикает: атмосфера опиумного притона сама себя создаёт независимо от саундтрэка и декораций. С удовольствием поминает ещё не выветренный угар жирного вторника.
Внезапно застревает на изломе 1790-х. Рассказывает про «балы жертв» – макабрический выпендрёж золотой молодёжи, случайно выскользнувшей из-под ножа гильотины, восстановленной в праве быть под шумок, по недосмотру, в мутной водичке термидора, улюлюкающей на качелях «сегодня мы, а завтра нас».
Судорожные подлунные пляски. Поклоны-кивки, уподобленные мгновенному отделению головы от тела. Язвы, превращённые в элементы стиля: цветные стёкла – лайт-версия искажённого зрения, сучковатые трости – акцент на нетвёрдой походке, несусветные галстуки, якобы скрывающие опухоль. Нежизнеспособность, возведённая в культ – высшая форма вырождения, самолюбования и самоутверждения, изощрённый вызов – чему? Совести? Реальности? Смерти? Самим себе? Алые ленты на шеях – сей фетиш можно не расшифровывать.
Он струнно колеблется на своей высокой треноге, ощутив первый подземный толчок. Ранняя ночь расцветает махровым безумием. На крайних – полярных – табуретах очерчиваются два абриса.
Кайфующий справа гиперактивный бездельник, вдохновенный интриган, сноб с подкупающей улыбкой, ужасный ребёнок из хорошей семьи, паяц со стрелковой выдержкой в последнее время не балует (и не избалован) отчётливым присутствием: его приносит по праздникам и молниеносно уносит. Что ж, значит, на этой точке спирали у них праздник, и лучше беззвучно ржать, разбавляя полумрак серпантином и кислотными огоньками, чем рикошетно цепенеть под надтреснутое: «Что мы будем делать?».
Незавидной участью бесплотного спутника сгусток сияющей эктоплазмы не ограничен: он шляется бог знает где. Согласно его картине мира, в бесчисленных «бог знает где», откуда просачиваются лишь смутные отзвуки и бледные отсветы.
Разрозненность зыбких истин никогда не мешала ему вести эфир. По чести, сей вездесущий образчик антиматерии – альтернативной материи? – настолько незатыкаем, что изрядная часть птеродактилей давно заговорила его голосом.
Нынешние периоды затишья и одиночества – явление столь же амбивалетнтое, как млечный туман, окутавший пограничную зону: может оказаться колыбелью прекрасной эпохи или знаменовать полный швах, конец всего сущего. Время покажет. Или не покажет.
Что до того, кто маячит за сидящей вполоборота гусеницей, занимая самый левый табурет… Спящий на колотом льду пленник безвоздушных замков молчалив и душераздирающе апатичен, исключая моменты, когда бывший попутчик вырастает из-под земли, преграждает дорогу и тем регулирует траекторию действующего преемника.
На речь заряда не хватает: любимый враг изъясняется знаками. Если не считать кивков и отрицательных мановений с еле заметной амплитудой, в их разговорнике пять сигналов: 1) взмах, означающий «не дёргайся, порядок», 2) скрещение рук, означающее «ни в коем случае», 3) ребро ладони у горла – «капздец, но не настолько капздец, как скрещенные руки», 4) тыльная сторона ладони у губ – чистая эмоция, без информационной нагрузки, 5) фейспалм – тоже эмоция, но с нагрузкой.
Лицо приходит в движение реже, чем конечности. На гусеницу мертвец смотрит, как смотрят в небо из ледяного саркофага. Всё едино: мечтай, тоскуй, благословляй золочёную синь, звёздные россыпи, закатные взрывы, проклинай безучастный купол – небо останется небом, но до него нельзя дотянуться. Не только потому, что вмерзаешь во льды, не только потому, что падаешь в забытьё под стеклом на витрине. Небесный свод – обман зрения, слои атмосферы, температура которых не более совместима с жизнью, чем сон между гребешками и стейками из лосося, а дальше – вакуум.
И всё-таки небо остаётся небом.
Кромешный ужас. Мёртвый приятель видит гусеницу и любит гусеницу, но она для него не существует в той же мере, что он для неё.
Почему бывший попутчик и действующий преемник вплетён в застывшую реальность тени?
Потому что непростительно живой ходок за черту заточен под сотворение галлюцинаций и общение с оными? Потому что любимый враг – его личный морок, вызванный потрясением, ностальгией, иррациональной виной? Похоже на правду. Но тогда отчего за ним не таскаются иные фантомы? Кандидатов на умозрительном кладбище довольно. Даже если сузить круг до тех, кого он не просто хронически помнит, а патологически не отпускает, остаётся вопрос: где ещё одно привидение? Есть неуловимый флёр, синоним очевидности влияния, есть мутная пена, лезущая наружу из любой царапины, есть неизбежные встречи в подсознательном лимбе, привидения – нет. Диагноз не подтверждается. И всё же…
«Я случайно не перекрываю тебе выход?», – интересуется он вежливо и регулярно. Приятель ответствует отрицательно. С еле заметной амплитудой.