Страницы книги, найденной у Этты в вещах, были перепачканы кровью. На похоронах девушки Герхардт Манн, ее сводный брат, зачитал эпиграф этого романа: «Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе, каждый человек есть часть Материка, часть Суши; и если волной снесет в море береговой Утес, меньше станет Европа, и так же, если смоет край мыса или разрушит Замок твой или друга твоего; смерть каждого Человека умаляет и меня, ибо я един со всем Человечеством, а потому не спрашивай, по ком звонит колокол: он звонит по Тебе».16Мы выражаем соболезнования семье Этты Дитер. Колокол действительно звонит по ней, и мы все его слышим.
– Что читаешь? – спросил отец, вглядываясь в изображение на экране моего телефона.
– Просто сообщения от Басти, – соврал я и быстро убрал телефон в карман.
Отец хмыкнул, но ничего не сказал. Мы подъезжали к больнице, и теперь его мысли наверняка были заняты только мамой.
Я осторожно перевел дыхание. Не хватало еще, чтобы отец понял, чем я занимаюсь. Он предупреждал, чтобы я не копался во всем этом, говорил, что мне станет хуже, если я буду себя провоцировать, но он не мог понять, что мне было необходимо во всем разобраться. Мне было нужно знать о Ванденберге все. Так мне казалось, что я контролирую происходящее. Я смотрел на фотографию брата Этты, и внутри меня поднималась волна сочувствия, какого-то абсолютного сожаления. Боже мой, Этта Дитер действительно погибла – не просто умерла, а стала жертвой жестокого преступника. Я ощущал смутную тоску по человеку, которого не знал. В уголках глаз защипало. Я поспешил перевести мысли в иное русло, чтобы не выдать внутренних переживаний.
– Посмотри на меня, – сказал отец, когда мы припарковались возле больницы. – Какой же ты бледный, Лео, – вздохнул он, когда я повернул голову. – Ладно, пошли.
На улице он пригладил мне волосы, поправил капюшон куртки, и мы двинулись к главному входу. Начинался дождь вперемешку со снегом, мне на нос упало несколько прохладных капель, я поморщился и чихнул. Почему-то я очень волновался перед встречей с мамой. Боялся, что она поймет, что я не в порядке и разнервничается, а переживать ей было нельзя.
В больнице у меня немного закружилась голова, но я попытался не обращать на это внимания. В чем дело – я понял не сразу. Мне понадобилось несколько минут, чтобы осознать: стопки документов, форма, коридорный запах, официальность, холодный свет. Все это напоминало мне о тюрьме, о камере Ванденберга.
В палате мама лежала одна. Она улыбнулась и протянула ко мне руки, когда мы с отцом зашли внутрь. Я аккуратно сел на край узкой кровати и обнял маму за плечи.
– Львенок, – шепнула она, когда я оказался рядом.
От нее пахло лекарствами, слезами и тоской, но она улыбалась так, что у меня в груди сходились все трещины. С момента нашей последней встречи мама осунулась еще больше; она таяла, ее каштановые волосы потеряли свой блеск и теперь казались жидкими и нездоровыми. Рядом с ее кроватью стояла капельница, на тумбочке лежали какие-то трубки. Возле них гнездились книги: «Поль и Виржини»17, сборник лекций Уайльда – «Заветы молодому поколению», «Евангелие от Уолта Уитмена» и «Эстетический манифест», тяжелая книга в темно-алой обложке с изображением племени индейцев на ней.
– Как ты? – тихо спросил я, не разжимая объятий.
Я не мог заставить себя посмотреть ей в глаза. Безопаснее было смотреть маме за спину, задерживая взгляд на аккуратно сложенной на стуле одежде, полупустом графине, ворохе тетрадей.
– Все хорошо, – сказала она чуть хрипло.
Она врала мне. Я знал, что ей очень больно, знал, что ее дела не могут быть «хорошо», но все равно кивнул.
– А как твои дела? – приветливо спросила она, когда я уселся на стул напротив нее. – Ты уже поправился?
Мое место на кровати занял отец. Он поцеловал маму в висок, провел ладонью по ее волосам. Она взглянуло на него покрасневшими глазами и печально улыбнулась.
– Вроде бы, – я пожал плечами. – Пил разные лекарства, много спал.
Мама снова улыбнулась и сжала мою ладонь. Рука у нее была слабая и тонкая, сквозь нее просвечивали голубые вены.
– Это хорошо, – она прикрыла глаза. – Как там на улице? Уже тепло?
– Нет, дорогая, – качнул головой отец, – еще не очень.
– М, – хмыкнула мама, – грустно.
В палату заглянул врач и поманил моего отца. Он вышел.
– Что вы сейчас проходите по литературе? – спросила мама.
Она смотрела на меня устало. Она была измучена.
– «Путешествие по Гарцу18», – я ответил первое, что вспомнил.
Бастиан сказал, что его задали в первый учебный день. Нужно было написать анализ в тетради, но я этого не сделал. Я даже не удосужился прочесть.
Мама слегка нахмурилась, словно пыталась что-то вспомнить.
– Нерушима только смерть, – забормотала она, – сердце каждым ударом наносит нам рану, и жизнь вечно истекала бы кровью, если бы не поэзия19.
– Как ты все это запоминаешь?
– Легко выучить то, что тебе действительно нравится.
Мы немного помолчали. За окном из-за туч выбилось солнце, и я увидел, как его лучи заскользили по больничной палате, изменяя и преображая ее. Тонкая полоска света переместилась с прикроватной тумбочки, скользнула по маминой руке, растворилась на кончиках ее пальцев, а потом появилась на полу и заскользила дальше. Я наблюдал за ней так, словно она была чем-то живым.
– Приятно видеть солнце, – прошептала мама, – ты бы не мог открыть окно?
– Конечно, – я приоткрыл его совсем немного, опасаясь, что мама простудится, если открыть полностью. – Когда тебя выпишут?
Мама опустила взгляд, плотнее закуталась в одеяло.
– Не знаю, львенок. Будем надеяться, что скоро.
Вскоре вернулся отец. Он был встревожен, но ему быстро удалось скрыть это. Он улыбнулся.
– Посмотрим альбом?
Мама кивнула. Отец достал из ее тумбочки толстый старый альбом. Его подарили им на свадьбу мамины университетские друзья.
Старые полароидные фотокарточки. Время сквозь пальцы. Мы уселись близко-близко, сдвинули головы и начали листать альбом. Мы часто так делали последнее время. Это успокаивало маму. Все начиналось с детских фотографий моих родителей. Мама – посреди поля, волосы заплетены в косы. Ей не больше пяти. С соседнего снимка смотрел отец – десятилетний мальчишка со шрамом на подбородке, прижимающий к груди тощего кота. Следом шли их совместные фотографии – в кино, на выставках, на фоне полуразрушенной крепости у какого-то озера. Мне особенно нравился тот снимок, когда они только переехали в нашу квартиру: мама в белом платье вешала занавески, а отец с сигаретой в зубах, смотрел на нее с теплотой и восхищением. Мои фотографии. Первый класс. Портфель, набитый тетрадями и новыми учебниками. Я переболел ветрянкой прямо перед школой, поэтому на фотографии с первого учебного дня у меня на щеке виднеется болячка, что не успела зажить. Тут и там на полях альбома ютились мамины записи. «Лео и его новый велосипед», «У моста», «Вот оно, глупое счастье, с белыми окнами в сад!20». Был и Фрэнсис. Я любил его фотографировать, поэтому снимков, запечатлевших его хитрую рыжую морду, в альбоме насчитывалось с десяток.
Альбом отправился на свое место только через полчаса. Отец сходил нам за кофе. Мама рассказывала истории об индейцах, о том, как появилась земля и первые люди.
– Индейцы считали, что у каждого члена их племени есть свой дух-покровитель, – говорила она. – Они воздвигали тотемы в их честь.
– А как они узнавали своего духа?
Я сидел у мамы в ногах и потягивал кофе из пластикового стаканчика. Отец с закрытыми глазами сидел ближе к ней, аккуратно опустив голову на ее живот. Мама путалась пальцами в его волосах.
– Они запоминали сны и читали знаки.
– Я тоже хочу своего духа-хранителя, – сказал я.
Мама тихо рассмеялась.
– Какое животное снится тебе чаще всего?