– Я в этом сомневаюсь.
Затем он делал легкий переворот, приземлялся на ноги:
– Позавтракать не желаешь?
– Андрэ, я не желаю позавтракать последние тридцать два года.
Затем в дверь стучали – легко, так нежно, что можно было подумать, какая-нибудь ебаная синяя птица крылышком постукивает, умирая, глоточек воды просит.
Как правило, там оказывались два-три молодых человека с говенными на вид соломенными бороденками.
Обычно то были мужчины, хотя время от времени попадалась и девчонка, вполне миленькая, и мне никогда не хотелось сваливать, если там была девчонка. Но это у него было двенадцать дюймов в вялом состоянии, плюс бессмертие. Поэтому свою роль я всегда знал.
– Слушай, Андрэ, голова раскалывается… Я, наверное, схожу прогуляюсь по берегу.
– О, нет, Чарльз! Да что ты в самом деле!
И не успевал я дойти до двери, оглядывался – а она уже расстегивала Андрэ ширинку, а если у бермуд ширинки не было, то они спускались на французские лодыжки, и она хватала эти двенадцать дюймов в расслабленном состоянии – посмотреть, на что они способны, если их немножечко помучить. А Андрэ вечно задирал ей платье на самые бедра к этому времени, и палец его трепетал, глодал, выискивал секрет дырки в этом зазоре ее узких, дочиста отстиранных розовых трусиков. Что касается пальца, то для него всегда что-то отыскивалось: казалось бы новая мелодраматическая дырка, или задница, или если, будучи мастером таких дел, он мог скользнуть в объезд или напрямую сквозь эту тугую отстиранную розовость, вверх, – и вот уже он разрабатывает эту пизду, отдыхавшую лишь каких-то восемнадцать часов.
Поэтому я всегда ходил гулять вдоль пляжей. Поскольку всегда было так рано, мне не приходилось наблюдать эту гигантскую размазню человечества пущенную в расход, притиснутую друг к другу: тошнотные, квакающие твари из плоти, Лягушачьи опухоли. Не нужно было видеть, как они гуляют или валяются, развалившись своими кошмарными туловищами и проданными жизнями – без глаз, без голосов, без ничего, – и не знают этого, слошное говно отбросов, клякса на кресте.
По утрам же, спозаранку, было вовсе неплохо, особенно среди недели. Вс принадлежало мне, даже очень уродливые чайки, становившиеся еще уродливее по четвергам и пятницам, когда мешки и крошки начинали исчезать, ибо это означало для них конец Жизни. Они никак не могли знать, что в субботу и воскресенье толпа понабежит снова со своими булочками от “горячих собак” и разнообразными сэндвичами. Ну-ну, подумал я, может, чайкам еще хуже, чем мне? Может.
Андрэ предложили устроить где-то чтения – в Чикаго, Нью-Йорке, Фриско, где-то – на один день, поехал туда, а я остался дома, один. Наконец, смог сесть за машинку. И ничего хорошего из этой машинки не вышло. У Андрэ она работала почти идеально. Странно, что он – такой замечательный писатель, а я – нет. Казалось, такой уж большой разницы между нами нет. Но отличие было: он знал, как одно слово подставлять к другому. Когда же за машинку сел я, белый листок бумаги просто лыбился на меня в ответ. У каждого свои разнообразные преисподнии, у меня же – фора в три корпуса на поле.
Поэтому я пил все больше и больше вина и ждал смерти. Андрэ уже был в отъезде пару дней, когда однажды утром, примерно в 10:30, в дверь постучали. Я ответил:
– Секундочку, – сходил в ванную, проблевался, прополоскал рот. Лаворисом. Влез в какие-то шортики, потом надел один из шелковых халатов Андрэ. И только тогда открыл дверь.
Там стояли молодой парень с девчонкой. На ней были такая очень коротенькая юбочка и высокие каблуки, а нейлоновые чулки натягивались чуть ли не на самую задницу. Парень был просто парнем, молодой, такой тип “Кашмирского Букета” – белая футболка, худой, челюсть отвисла, руки по бокам расставлены, будто сейчас разбежится и взлетит.