«Я л-люблю м-мушыку, как вше, — заявил он репортеру, — но я не м-могу ею нашл-лаждатьшя, вшпом-миная о прол-литой невинной крови».
Чем увязать в пустопорожней болтовне Тукмана, Финклер предпочел снова обратиться к Кугле:
— Я хочу тебя спросить, Мертон: разве мы не семья?
— Мы с тобой?!
— Не пугайся так. Я говорю не о тебе и обо мне в частности, а обо всех нас. Мы спорили об этом уже тысячу раз: чего конкретно мы стыдимся, как не самих себя? Мы не назвались бы СТЫДящимися евреями, будь объектами нашей критики Бирма или Узбекистан. Мы стыдимся собственной семьи, не так ли?
Мертон Кугле не мог понять, куда он клонит. В чем тут уловка? Остальные СТЫДящиеся тоже насторожились.
Рувим Тукман сложил руки на манер медитирующего буддиста и начал: «Ш-шэм…» — но Финклер не стал дожидаться, что последует за этим малозвучным вариантом его имени.
— Если мы все одна семья, как быть с бойкотом? Разве можно бойкотировать собственную семью?
Эту фразу он бессовестно украл у Либора. Но друзья для того и нужны, чтобы у них что-нибудь заимствовать.
Финклеру было приятно вспомнить о Либоре — одном из немногих евреев, которые ему нравились.
— Папа, как ты определяешь, что вот эта женщина тебе подходит?
— Как
нее— роскошные формы, большие сиськи, полные бедра, — и через минуту уже будешь удивляться, что такого ты находил в той худышке.
— Да ты прямо философ, — сказал Треслав. — Небось опять листал «Декарта и флирт» дядюшки Сэма?
— А сам ты, можно подумать, образец постоянства, — сказал Родольфо. — Мама говорила, что ты ни с одной женщиной не прожил больше двух недель.
— Мало ли что говорит твоя мама.