И мама, и папа были равно одержимы страхом, что мы с сестрой можем подхватить какую-нибудь заразу (а при скученной жизни, когда все вынужденно «терлись друг о друга жопами» – выражение из детства, заразы хватало, – в 1946 году заболевания сифилисом увеличились в десять раз) – и перестарались: я до 50 лет панически боялся заразиться именно сифилисом, хотя никаких к тому оснований не было.
Дорога шла вниз по переулку к Трубной улице, потом к Трубной площади.
Здесь, на углу, висела таинственная эмалированная табличка с нерусскими буквами WС и синей оперенной стрелой.
На углу площади в сезон стояла тележка газированной воды, самой лучшей во всей округе.
Дело, конечно, не в том, что вода была родниковая, а в том, что толстая тетка, сидевшая на табуретке, где под клеенчатой юбкой прятался бидон с вишневым сиропом, сироп в стакан наливала по-божески, не жухая, а пламенный призыв: «Требуйте долива пива после отстоя пены» прошел красной нитью через всю мою жизнь.
Тетка на Сретенке, у церкви Успения, нацедит сиропа вдвое меньше положенного и ждет, змея, будешь ты требовать долива или смолчишь, как гнилой интеллигент.
На обратном пути мои два законных стакана с двойным сиропом (1 р. 60 коп.) я пил, смакуя, и никто меня не торопил.
На углу площади и Неглинной улицы, там, где теперь безликая «Неглинная plaza» для очень богатых, помещалась аптека с чашей и змеей на витринном стекле.
Я уже на Трубной улице начинал санпросвет: рекламировал гематоген как лучшее средство против малокровия, признаки которого якобы были у меня настолько очевидны, что грозили летальным исходом. Иной раз эта проповедь имела успех.
У аптеки у светофора проезжую часть Неглинки пересекала надпись большими металлическими буквами, опять-таки нерусскими – STOP.
Латиница меня смущала, я подозревал, что в этом могут таиться козни врагов.
В бани мы поднимались со стороны Звонарского переулка (в те времена он назывался 2-й Неглинный, а Сандуновский – 1-й Неглинный) и на углу, напротив входа в высший разряд, мы расставались с женщинами и останавливались возле могучего деда с окладистой бородой.
Вечный дед (он еще в мои молодые годы стоял, пока не сгинул) торговал вениками.
Баня была парная, а в парной веник – господин.
Веники у деда были березовые и дубовые, березовые по рублю, а дубовые – по два.
Дед говорил: веник выбрать – не жену выбирать – это дело сурьёзное…
Отец признавал только березовый веник; веник должен был быть ухватистый, однородный – веник трясли, щупали, нюхали.
Московский пиит ХIХ века, Пётр Васильевич Шумахер, ныне прочно забытый вместе со всей прочей мировой поэзией, чудесно писал:
В бане веник больше всех бояр,-Положи его сухмянного в запар,Чтоб он был душистый, взбучистый,Лопашистый и уручистый.Мы каждый раз покупали новый веник, хотя мать считала, что это мотовство, но старый забирали домой, им потом парились женщины.
Как мне хотелось с этим веником войти в высший разряд, где, по слухам, был бассейн, но высший разряд стоил 10 рублей, а это было дорого – ненавистное и унизительное слово детства.
Но отец говорил, что в бассейн он меня не пустил бы: мало ли что там плавает, а пар в первом разряде лучше (значит, он бывал в высшем разряде, замечал я про себя).
Женского высшего разряда не было.
Первый разряд стоил 3 рубля со взрослого и 1 рубль с ребенка, а второй – 2 рубля и полтинник с ребенка.
«Пар там хороший, – говорил отец, – но там грязно».
В первый разряд всегда была очередь – от раздевалки и вверх по лестнице. Больше часа стояли редко, перед праздниками.
Когда Сандуны (о, горе!) закрылись на ремонт, начались наши странствия: Центральные бани, Селезневские, Донские, Краснопресненские – везде было хуже.
Наконец, с лестницы нас запускали в предбанник, где помещалась парикмахерская, и здесь мы стриглись (не каждую неделю).
Очень хотелось освежиться одеколоном: зеленым «Шипром», или «Полетом», или же «Тройным», который был так хорош, что некоторые (это я точно знал – слышал краем уха) его пили; но опять-таки это считалось транжирством.
И наконец – предбанник, хозяйство пространщика.
Почти все пространщики и поголовно все банщики были татарами.
Пространщик указывал место на диване, у него хранились деньги и часы клиента, он мог подать пива, организовать выпивку (в бане не отпускают, а пространщик отпускал), отнести в починку и глажку вещи, у него были казенные полотенца, мочалки, мыло, простыни, личный винный погребок, но мы этим никогда не пользовались.
Пространщики цену себе знали, держались с достоинством английских дворецких, и имели одну забавную манеру: выслушав какую-либо просьбу клиента, они обязательно держали мхатовскую паузу и только после этого многозначительно роняли – «сделаем».
У отца был знакомый пространщик, Николай, и если у него должно было освободиться место, мы ждали.
Послевоенная баня был ужасна – парад увечий, и каких!
Иной раз непонятно было, как жив человек, у одного не было половины живота, и отсутствующее место было затянуто темной полупрозрачной пленкой, у другого голова кое-как была собрана из кусков, неизвестно кому дотоле принадлежавших.
На обожженных-обугленных и сваренных, на их пятнистую кожу с рубцами и шрамами смотреть было страшно; я несколько раз видел человека без ягодиц, начисто отрезанных осколком, огромного мужика с такой ямой в спине, что туда легко мог уместиться футбольный мяч.
О безруких, безногих, слепых и контуженых и говорить не приходится.
Я изучал наши потери в войне не по книгам под редакцией генерал-майора Кривошеева, а в мыльнях послевоенных московских бань и в тех деревнях, куда никто не вернулся с войны…
Первым делом отец ошпаривал скамейку, на которой мы собирались мыться, и давал мне согреться.
Ошпаренный веник ждал своего часа в двойной овальной шайке, которых в Сандунах было в избытке, не то что в иных второразрядных банях.
По правую сторону мыльни были в два ряда установлены на постаментах мраморные ванны с широкими краями, вода в них лилась из пастей бронзовых львов (все это было снесено при реконструкции).
Чтобы полежать в ванной, надо было занимать очередь, но не тут-то было – гигиенические соображения отца раздавили и эту мою мечту.
Однажды, воспользовавшись тем, что отец надолго засел в парной, вступив в честный поединок с Равилем, носильщиком с Ленинградского вокзала, ярым парильщиком и человеком азартным – кто кого перепарит, я таки залез в ванну. Расслабился в ней и был пойман на месте преступления.
Отец никогда нас с сестрой не наказывал и не ругал, но отмывал он меня в тот день не то карболкой, не то каустиком и дегтярным мылом, так что после бани мать была обеспокоена тем, что нас пришлось долго ждать и тошнотворным запахом, от меня исходившим.
Когда я доходил до кондиции, отец вел меня в пыточное отделение, в парную.
Впоследствии я парился в других банях и других городах – от Петрикова в Белоруссии до Красноярска-26, но нигде я не встречал такого жестокого самоистязания, как в первом разряде Сандунов.
Русско-татарское соперничество доводило парильщиков до исступления.
Мой отец был король парной, вице-королем был Равиль, у каждого из них были свои преданные болельщики.
Закладывались они далеко не каждый раз, но уж когда схлестывались, верхний ярус полка оставался за ними.
Большая печь с глубокой топкой и подом, уложенным булыжником, – каменка – стояла на полу у окна. Поддать пару, т.е. плескануть воду на раскаленные камни и ни в коем случае не на огонь, нужно было уметь. Иной раз на поддающего дружно орали: «Одурел! Сварить нас хочешь? Круто берешь!» И начинались шуточки про яйца вкрутую…