– Может быть, я в нем сейчас и играю.
– Правильно, сами того не подозревая. Какую историю квази хотите про вас сочинить?
– Может быть, мне самому рассказать.
– Не обязательно, я и так все про вас знаю. У меня интуиция как у цыганки, Нострадамки той самой. Про любого из вас, генералов, могу рассказать. Один генерал от медицины… как вы, например… явился к диктатору в Чили, вернее, его к нему привезли на лимузине, но это неважно… в Вальпараисо – столица их так называется, кажется. Врачевать привезли… возвращаюсь к истории… от инсульта: напоминаю – диктатора. Поставили перед кроватью больного, нет, перед ложем – тот возлежал на диване… диктаторы всегда почему-то на диванах лежат… а генерал как стукнет кулаком по столу: освободите, мол, всех заключенных из тюрем, а то лечить вас не буду! Диктатор, будучи человеком коварным, пообещал. Клятвенно даже! Русскому человеку легко обещать, он верит всему. Много раз его нужно в песий бисер ткнуть мордой, чтобы понял, что это вовсе не бисер, а если и бисер, то все равно неприятно, ежели тычут. Генерал диктатора вылечил, а он, неблагодарный, приказал поставить своего спасителя к стенке. Ожидаемый результат. Генерал тут заумолял своего казнителя, заплакал, назад запросил свои слова про заключенных. Пускай, мол, сидят. Зачем говорить тогда дерзости, если заранее знаешь, что тебя к стенке поставят. Генерал стоит у стенки, дрожит и свою жизнь вспоминает. Он, оказывается, русский, из эмигрантов. Переходил от белых к красным и обратно. Потом стал врачом, врачевал негодяев от раздвоения личности. Бежал во время войны за границу. Играл в казино и таксистом служил. Многое чего пережил и, наконец, в Вальпараисо обосновался. Думал, мучениям его пришел конец. В тепле пребывал и уюте: красавицы, пальмы, вино! Казалось, сиди себе с сигарой на кресле плетеном, как на даче в оные еще времена. На плече попугай, красавица знойная на колене одном, на другом – пекинес, одна рука на попе красавицы, другая с бокалом… ан нет! Пожалуйте к стенке! Его попугали у стенки слегка и в три шеи в награду прогнали. Можно потом назад его в Россию за ностальгией вернуть. Хотите услышать, как он вернулся, и что с ним случилось?
– Хочу.
– На самом-то деле никуда он не уезжал, а все, что поведала вам о жизни его за границей, то – дым лишь, мечта. Из трусости не решился уехать. Думал, будет власть имущих лечить, и они не тронут его. Наивный был, как и все! Потом как-нибудь расскажу, чем для него все закончилось, а то, если будете знать все о себе наперед, жизнь станет скучной. Скажу только то, что до пенсии доживет он приличной. Интересная история, да?
– Не знаю, что и сказать.
– А вам говорить ничего и не надо. Я за вас все расскажу. Про вашу жизнь один режиссер гениальный в будущем фильм снимет, с ошибками, правда, из-за своего нарциссизма ужасного. Мне придется все исправлять: не пропадать же добру! Откуда я знаю все это, вы спросите? Времени нет, как вы знаете. Не знаете, нет? Вот и узнали. Жизнь есть сон, – указывает она на афишу с упомянутым названием пьесы Кальдерона.
– Скорее, театр, – обернувшись впервые, мрачно поправляет ее Анна, стоящая у окна на задней площадке.
– А вот и театр, – говорит генерал. – Спасибо, что подвезли. Мне сюда.
– Вы в театр, а мы остаемся в кино.
* * *
Шкловский входит в театр, поднимается по мраморной лестнице. Идет по кулисам. На сцене его жена говорит, обращаясь к горничной:
– Употребляя слово ко-кот-ка по отношению к миссис Тизл, вы, дорогая Эмили, уподобляетесь нашему садовнику, который называет ло-па-ту лопатой. Другого слова не придумаешь, разве что «ге-тэ-ра», что придает ей нечто эллинистическое, несвойственное ее манерам обыкновенной шлюхи.
* * *
– У нас дома был обыск, – сообщает она, выходя за кулисы.
– Я знаю, – говорит генерал. – Ордер предъявили? Я имею ввиду ордер на арест.
– Дорогой, убери руку с талии нашей горничной, – высовывая голову на сцену из-за двери, говорит она партнеру. – Какой-то предъявляли, – возвращается она к мужу, – кажется – только на обыск.
– Уже лучше, хотя…
– Дорогой, – возвращается она на сцену, – я вовсе не предлагала передвинуть ее на то, что наш садовник называет задницей.
Она вновь идет за кулисы и скороговоркой сообщает:
– К тому же в нашу квартиру подселили тех, кто остались от Натансонов и семью дворника. Что будет завтра, неизвестно…
Выходя на сцену, громогласно заявляет, обернувшись к мужу:
– Если наш садовник будет избран в парламент, что скоро будет в порядке вещей, боюсь, что в дебатах с ним и ему подобными самой королеве придется называть ло-па-ту лопатой.
– Полагаю, дорогая, вам следует опасаться нечто большего, чем огрубление языка высшего общества. В скором времени нам ничего другого не останется, как самим взять в руки лопату, чтобы трудиться в саду.
– Какой ужас! – восклицает горничная.
– У-жасный век, ужасные слова!
– Алексей Николаевич, —обращается к генералу режиссер, – уймите свою жену. Она несет отсебятину.
– Уже ухожу, уже ухожу, – отмахивается Шкловский от него.
* * *
Генерал прямо в шинели входит в зал ресторана с колоннами из цветного мрамора, развесистыми люстрами, огромными окнами с муаровыми портьерами, статуями и пальмами в кадках.
– Сочувствую, – бросает генерал на ходу бронзовой статуе согбенного Сизифа, стоящего на коленях с гранитным шаром на плечах.
За ним тащится швейцар:
– Снимите шинель, товарищ генерал, хотя бы, – канючит он.
– Николай Андреевич, – трогает генерал за плечо вальяжного человека в шикарном костюме. – Можно вас на две минуты.
– О, Алеша! Как ты сюда попал?
– На работе тебя со мной почему-то не соединяют.
– Как же тебя сюда пропустили?
– Форма генеральская все-таки…
– Генеральская говоришь? Хм! Это, брат, такое место! Не всякий маршал сюда вхож. Видишь вон того человека у колонны с бокалом? Фамилия его Визбор, а на самом деле он Борман.
– А кто рядом с ним?
– Не узнаешь? Это Лиля Брик.
– Я думал – она умерла.
– Она умерла… для всех, но не для нас.
– Какое-то царство мертвых у вас здесь. Гитлера еще здесь не хватало.
– Хи-хи-хи… и ха-ха-ха… – раздается со сцены из уст Арлекина и Пьеро.
– Коля, выручай!
Тот вздыхает.
– Я был пр-ротив… – в белом гриме, очерченным черной линией, с усиками появляется Вертинский во фраке, – ну для чего свою жизнь осложнять…
– Коля, помнишь, я жизнь тебе спас.
– За кого ты меня принимаешь? Я что, по-твоему, Фома Непомнящий? Твою семью не тронут… это уже решено… тебя – да, а твою семью – нет! Ты представляешь, что со всеми женами и детьми, если пойду к Лаврентию просить за тебя? Знаешь, что он мне скажет?
– Зову я смерть, – встает за своим столом Берия. – Мне видеть невтерпеж достоинство, что просит подаянья, над простотой глумящуюся ложь, ничтожество в роскошном одеянии, – обводит он присутствующих рукой, – и совершенству ложный приговор, и девственность, поруганную грубо, – указывает на сидящую за его столом даму, – и неуместной почести позор, и мощь в плену у немощи беззубой, и прямоту, что глупостью слывет, и глупость в маске мудреца… пророка, и вдохновения зажатый рот, и праведность на службе у порока…
– Я занимаюсь наукой, вот что он скажет, – продолжает друг генерала, – а костолом у нас – Рюмин: к нему обращайся. Понятно?
– Что же мне делать?
– Что тебе делать? Что тебе делать? Слушай: а давай споем. Вьется в тесной печурке огонь… – они поют, касаясь лбами, – за нами снега и снега, до тебя далеко-далеко…
– А до смерти четыре шага, – быстро завершает генерал и отстраняется. – Что же мне делать, Коля?
– Есть еще один выход, но, зная тебя, ты, боюсь, не пойдешь на него.
– И все-таки?
– Напиши, что Семенов, муж твоей секретарши… все равно их уже арестовали… сионист и шпион.
– Он русский.
– Неважно, ты напиши. От тебя требуется проявление верности. Знак, всего лишь.
– Изыде от меня…
– Не произноси имени моего всуе. За чудом ты не ко мне должен был обратиться, а к святителю Николаю.
– Я атеист.
– Как и все мы, как и все. Хочешь выпить? Два, – показывает он бармену пальцами.