– Где полицейский и участковый? – перебил его Лукомский, не замечая и не признавая Иван Иваныча.
– Господа Жандармы, ждут вот в том кабинете, – показал грузин и попробовал снова успокоить Лукомского: – Да полно вам! Не сердитесь, дело-то семейное. Зачем, скажи, пожалуйста, вам жандармы?
Но Лукомский опять не признал его и торопливо зашагал своими длинными ногами по указанному направлению.
Чакветадзе разозлился. Он не выносил, чтобы им пренебрегали и высказывали ему неуважение. Кровь бросилась к нему в голову – и буквально за минуту, Лукомский, который раньше был безразличен Иван Иванычу, стал его настоящим врагом. Он сердито махнул рукой, схватил папаху и швырнул её со всей силой об землю.
– Шайтан проклятый! – тихо, сквозь зубы, произнес грузин.
Проводя Лукомского яростным взглядом до указанной ему двери, Чакветадзе, хрустнул костяшками на пальцах, поднял папаху и пошел обратно в контору.
О пиршестве, конечно, уже и речи быть не могло.
– Во первых, вы тоже оскорбили его, в лице его супруги, – лениво басил участковый пристав: – а, во вторых, это же ваш тесть, у вас в семье такое несчастье произошло, вам бы наоборот сплотится надо, а не морды бить друг другу.
Но Лукомский и слышать не хотел ни о каком примирении.
«Ну не вызывать же мне его на дуэль! – думал он: – да он и откажется… Он меня за холопа считает, которого можно бить на глазах посторонних людей!»
И, весь вспыхнув от воспоминаний о нестерпимо острой минуте публичного унижения, он решительно стал настаивать на составлении протокола.
– Это единственный способ реабилитировать мое достоинство! – произнес он.
И эти сухие, колючие слова, казалось, застряли в его горле. Так сильно они были сухи.
– Как угодно-с! – промолвил пристав и стал составлять протокол.
«Июня 29 дня, 1889 года, я, нижеподписавшийся, составил настоящий протокол о нижеследующем»… – выводил он правой рукой, сидя за столом в кабинете конторы «Сом».
Жандарм со скучающим видом безучастно, пока участковый пристав составлял протокол, глядел в окно на собиравшийся отчаливать пароход. Там шла удвоенная суета: грузили последние мешки товара и начинали убирать трап.
Лукомский – длинный и чопорный – сидел на стуле напротив и упорно размышлял: как ему теперь поступать дальше? Как сохранить свою честь и достоинство?
К этой обычной и знакомой для него мысли теперь добавлялось чувство острого оскорбления. И ему было ясно, что это окончательный и бесповоротный разрыв всех отношений с Модзалевскими. Из людей родственных, и каких-никаких близких, они сделались его противниками, врагами и к тому же стали абсолютно чужими.
Модзалевские уехали в город еще до отхода парохода.
Оба они – и муж и жена – были одинаково поражены совершившимся событием, но относились к этому по разному.
Елизавета Сергеевна при всем своем смущении была отчасти даже довольна, что неприятные отношения закончились такой катастрофой. Такой исход знаменовал явное расторжение близких отношений, и, стало быть, ненавистный человек теперь должен был уже непременно уйти от них, а значит перестать мучить их своим присутствием. Сказанные в её адрес оскорбительные слова уже потеряли свою остроту. Она готова была забыть их. Оскорбление, нанесенное её мужем этому человеку, волновало её не очень сильно, потому что, в тот момент, она понимала неизбежность этого события. Публичность и скандальность этой истории её тоже не беспокоило. Модзалевские, имевшие множество знакомств и живя постоянно на людях, привыкли к публичности. Больше всего Елизавету Сергеевну беспокоило состояние её мужа.
Николай Павлович, в противоположность ей, очень сильно мучился. Его терзало и грызло сознание, что он – приличный и порядочный человек – сделал такое безобразие, такое вопиющие некультурное деяние – побил человека на глазах у толпы…
Его неотступно угнетало воспоминание о той минуте, когда гнев затуманил ему взгляд и разум, и он поддавшись ненависти – видя бесчувственное лицо зятя и слыша его нецензурную брань в адрес своей жены – словно дикое животное совершил постыдный, непростительный поступок.
При этих воспоминаниях ему становилось душно. От стыда хотелось зарыться куда-нибудь с головой и ничего больше не слышать и не видеть.
– Коленька, успокойся! – умоляла Елизавета Сергеевна: – Нельзя же так переживать. Все к этому и шло. Нужно поскорей забыть это все как страшный сон. Только и всего!
Модзалевский качал головой и по прежнему чувствовал пульсацию на разбитой руке.
Но дома их ждало событие, которое сразу привело их в чувство. И вызвало такое волнение, что событии на пристани сразу отошли на задний план.
Заболел Саша.
С ним случился неожиданный, ни раз до той поры не случавшийся, припадок. Сразу поднялась температура; ребенок впал в беспамятство, посинел и закатил глаза. Модзалевский лично побежал за доктором, напрочь позабыв о зяте. Доктор скоро приехал, и началась опять та суета, которая уже была так хорошо знакома в этом доме и наводила ужас.
Припадок скоро прошел, но переживания по этому поводу продолжались почти всю ночь. Доктор ничего не говорил и был серьезен. Елизавета Сергеевна убивалась, рыдала и теперь уже Николай Павлович успокаивал её…
Благодаря всей этой суматохи, Модзалевские как-то не заметили отсутствия зятя. Он так и не вернулся домой и куда-то бесследно исчез. Все его вещи по прежнему оставались в его комнате: его одежда, книги, документы. Все эти неодушевленные предметы лежали на своих местах, словно никакого разрыва и не было. Они как будто говорили всем своим видом: – «Нам что за дело, если паны дерутся? Лежим и будем лежать, пока нас не заберут».
Прошла ночь. Саше стало гораздо лучше. Страхи и волнения улеглись, а утром, проходя мимо комнаты Лукомского, Елизавета Сергеевна вспомнила о зяте.
Ей стало снова радостно при мысли, что ненавистный человек ушел. Какое счастье не видеть его длинной, тощей, деревянной фигуры, не слышать его нудных речей. А какое счастье обедать, пить чай, ужинать, сидеть в детской без него, без этого тягостного и совершенно ненужного третьего лица.
Но окончательно ли он ушел? А вдруг он вернется? Ведь его вещи ещё здесь… Ведь это ещё его комната. Было бы, конечно, хорошо убрать из комнаты все его вещи и сделать эту комнату снова своей, как это это было раньше. Елизавета Сергеевна даже мысленно прикинула, что именно можно поставить сюда из мебели. В детской тесновато из-за огромного шкафа, значит шкаф нужно поставить здесь. Потом сюда можно поставить один из книжных шкафов Николая Павловича. А еще можно сделать отдельный уголок из мебели и вещей Елены.
– Только бы он не возвращался… – от всей души вздохнула Модзалевская.
Прошло еще два дня. Зять так и не вернулся.
К вечеру через прислугу стало известно, что Лукомский ночует у своих знакомых, Рогачевых.
– Надо что-то делать с его вещами, что думаешь? – наконец не удержалась и спросила мужа Елизавета Сергеевна.
Модзалевский, все еще крайне удрученный, остался недоволен этим вопросом жены.
– Ничего не думаю, Лизанька… – поморщился он: – Не трогай их, пожалуйста. Они тебе прям покоя не дают…
– Да, не дают! – не унималась она: – здесь находится все его барахло: вещи, рукописи, больничные листы. Надо немедленно все это отослать ему. Еще будет говорить, что мы намеренно задерживаем его имущество!
– Куда мы их отошлем? К Рогачевым? Да почем ты знаешь, может быть, он уже не у них.
Елизавета Сергеевна почувствовала себя побежденной этим аргументом. Но на другой день было получено известие (опять таки через прислугу), что Лукомский перебрался в гостиницу. И Модзалевская опять возобновила разговор о вещах.