Вагон несётся сквозь чёрный туннель, покачивается на поворотах. Люди возвращаются домой. Мне очень хочется верить, что все они – хорошие и добрые. Что никто из них, придя домой, не ударит своего ребёнка. Что их дети не попадут на три месяца в больницу из-за того, что хотели летать и потому однажды перестали есть.
– Не надо о грустном, – всхлипывает Агатка. – Я же тебя просила. Давай лучше про лето.
– Почему про лето?
– А это отличный способ – когда грустно – думать про лето. Ты тоже про это знала, но забыла.
Лето. Лето – это солнце, а на солнце я всегда расцветала, будто груша. Румянилась, округлялась, гладила себя по тёплым бокам, смутно догадываясь, что шелковиста и…
– Точно, – спохватываюсь я. – Было такое дело. Как хорошо, что ты мне напомнила.
– Я теперь всегда тебе буду напоминать про хорошее, – и она трётся носом о мою щёку.
– Почему же ты раньше не приходила?
– Раньше ты справлялась сама.
– А сейчас?
– А сейчас тебе нужна помощь. Как мне – тогда.
– Тебе? Тогда? Когда? Ах, ну да. Понимаю. А ты… – не решаюсь спросить я.
– Ты хочешь знать, получала ли я эту помощь? – Агата поднимает на меня лицо, смотрит виновато. Наконец-то я могу её как следует рассмотреть. Пигалица. Так, бывало, называла меня бабушка. Пигалица и есть.
– Видишь ли, чтобы получить помощь, её надо попросить, рассказать – что не так. А есть вещи, про которые маленькие девочки рассказать не могут – вот хоть умри, тогда приходится справляться самой.
Освобождается место, я сажусь, Агатка возится, устраиваясь поудобнее, кладёт голову мне на плечо.
От её кудрявых волос, от всего её детского тела, пахнет цветущим лугом. Маем. Золотым шмелём.
– Если хочешь – расскажи мне сейчас, – предлагаю я.
– Нет, – мотает она головой, – не хочу. Потому что такие вещи надо класть на самую верхнюю полку в голове, и не доставать. Пусть пылится.
Я хмурю лоб, вспоминаю. Наверное у каждого «самого беззащитного существа на свете» есть такие воспоминания. Будь ты маленькая девочка, или собака. И, наверное, Агатка права, лучше всего их затолкать высоко и глубоко, а ещё лучше…
– А ещё лучше их совсем выкинуть, – говорю я зло. – Ты же помнишь, как этот козёл меня лапал, помнишь?
Агата заглядывает мне в лицо.
– Совсем выкинуть невозможно, – и она проводит холодными пальчиками по моей щеке. – Лапал, но не тебя, а меня. Нас. Ведь я – это ты, только маленькая, только внутри. А тем, кто внутри – больнее.
– Почему это невозможно выкинуть? – горячусь я шёпотом.
Вагон уже полупустой, но всё равно на меня косятся. Людям не видна эта прекрасная Девочка, Которая Внутри. Да её лучше и не показывать. Обязательно обидят. Как тогда меня. Вернее – нас обеих.
– Невозможно, – упрямо повторяет она. – Твои воспоминания – они не просто так. Они обязательно помогут кому-то другому. Другой девочке. Или собаке.
Это называется Запас Добра.
– Мне было девять лет! – шиплю я на Агатку. – Девять. А пьяный «друг семьи» завалился в детскую, присел на край кровати, начал шарить руками. Интересно, какой собаке и какой девочке может помочь мой ужас, мой стыд, мой кошмар?
Господи, как я отпихивала его, как стыдилась закричать, ну почему, почему мы всегда стыдимся закричать?
Агата смотрит на меня прищурившись, почти как взрослая.
– Вот именно поэтому ничего нельзя забывать совсем. Если забыть – это значит – так никогда и не крикнуть. Чтобы помочь другому, нужно сначала испытать боль самому. И знаешь, что ещё?
– Что? – вздыхаю я.
– По-моему, это наша остановка.
Глава третья
Мы выходим. Эскалатор уносится наверх, туда, где осень.
На улице ветер и дождь, сговорившись, хватают нас и начинают трепать, будто тряпичных кукол.
Я снова беру свою Агатку на руки, заворачиваю в широкое пальто, несколько коротких перебежек, и вот мы уже у подъезда. Третий этаж, ключ в замке, прихожая, в которой с утра свет – не могу возвращаться домой, когда совсем темно.
Я спускаю девочку с рук, мы проходим по комнатам, зажигаем все лампы подряд, включаем тихую музыку. На комоде стоят фотографии детей, дети уже большие, а на этих фотографиях все они удивительно похожи на Агатку.
Она удовлетворённо их рассматривает, что-то бормочет.
– Давай-ка, я тебя переодену, хорошо?
Она кивает, я снимаю с неё абсолютно мокрое платье, башмачки отправляются на батарею, Агатка отправляется под горячий душ.
Уже после, завёрнутая в мохнатое оранжевое полотенце, с подогретым бутербродом в руке, она восседает на расстеленной кровати, удивительно домашняя и родная, и снова пытается мне рассказать про запас добра. Я пою её какао, слушаю вполуха, улыбаюсь, киваю.
Мне хорошо, что она рядом, мне хорошо, что она – это немножечко я.
– И всё-таки, – перебиваю я её, – объясни мне, отчего ты не приходила ко мне раньше? Как ты жила без меня?
Она дожёвывает бутерброд, вытирает руки об одеяло, сдувает кудряшку со лба.
– Что значит – без тебя? Я всегда с тобой. Только внутри. А сейчас я появилась и снаружи, потому что тебе нужна моя помощь.
Потолок наклоняется, это снова начинает кружиться моя бедная голова.
– Слушай, – неясное беспокойство сначала колет, а потом сжимает левую грудь, – А почему именно сейчас мне нужна твоя помощь?
– Ну, ты же умерла, – отвечает позёвывая Агата и тянется к чашке с какао. – Я тебе твержу об этом с самого начала.
Я леденею кончиками пальцев и проглатываю снежный ком.
– С чего ты взяла? – спрашиваю осторожно.
– Всё очень просто, – рассудительно объясняет моя девочка. – Рак четвёртой стадии с метастазами. Последние две недели в хосписе. Умерла, не приходя в сознание в окружении свой семьи – четверых детей и безутешного мужа. Похоронена…
– Подожди! – вскакиваю и начинаю бегать по комнате, махать руками:
– Подожди! Ты ошибаешься! Я…
– Агатки не ошибаются, – бормочет она. – Ну, разве что, очень редко. И то – самые рассеянные.
– Ты ошибаешься, – подхожу к кровати, заглядываю в её серые глаза, трясу за плечи. – Слышишь? Ты самая рассеянная в мире Агатка! Чучело ты моё, – и я обнимаю её и прижимаю к своей груди, где бьётся моя испуганная жизнь, бьётся и прячется за выдумки, неотложные дела, неотложки, как мы называли их раньше с мужем. Раньше, пока не разошлись и не разделили наши неотложки поровну.
– Чем докажешь? – зевает маленькая девочка с добрыми глазами цвета стали.
– Чем? Ну, как чем? Неужели ты не видишь, что я живая?
Она усмехается и глядит на меня строго.
– Все мы живые, пока в это верим. Мы умираем только для тех, кто больше не верит в нас. Но сами-то мы верим в себя всегда, правда? Невозможно умереть для самого себя. Осознать, что умер – невозможно. А то, что невозможно осознать – того и на свете нет, понимаешь? Или ты думаешь, что если из твоего тела выросли цветы, ты на самом деле умерла? Тогда я открою тебе секрет, – Пигалица наклоняется совсем близко и шепчет мне в самое ухо, – Тело тут совсем ни при чём. Человек – он живёт вот здесь – и она стучит своим крохотным пальчиком по моему взмокшему от страха и неизвестности лбу, стучит, и мне начинает казаться, что эта самая Агатка старше меня лет на тысячу.
Я судорожно пытаюсь понять только что услышанные слова. Непонятно откуда, Пигалица достаёт огромный носовой платок в божьих коровках, начинает вытирать мне лоб, шею, плечи.
– А, вот, нашла! – восклицаю я каким-то смешным фальцетом и хватаю её за запястья. – Агаточка, крошка, послушай сюда! У меня трое! Трое детей! Трое, а не четверо, слышишь? И с мужем мы разошлись – вот уже пару лет, как. Так что все твои рассказы про метастазы и безутешного мужа и четверых детей – всё это не про меня. Что скажешь?
Маленькая девочка медленно отодвигается от меня. Смотрит исподлобья, будто видит в первый раз.
– Погоди. Но ты же – Нино?
– Нино? Ну, какая же я Нино, – и я начинаю хохотать, как ненормальная, потом принимаюсь икать, и уже не могу остановиться. – Я – Нина!
Пигалица слезает с кровати, шлёпает босыми ногами на кухню, приносит стакан воды, заставляет выпить. И опять это чувство, что она меня старше. И ещё – эта пронзительная боль от будущей утраты. Боль поднимается из горла, забивает рот, уши, глаза.