Я слушаю Люсю, продолжая думать о своём. О том, что, может, и моё творческое бесплодие всего лишь следствие нашей несовместимости? Не жена ли отняла моё вдохновение вместо того, чтобы поощрять меня писать? Для неё жизнь стала практической задачей, для решения которой отсекается всё, что не способствует цели. А цель у нас одна – завести детей. И поскорее, ведь время уходит, а силы и здоровье – вместе с ним.
С другой стороны, могу ли я винить одну только жену в своей писательской несостоятельности? Пусть в моей жизни нет любви, о которой я мечтал, но разве я не должен тогда отдать своё сердце литературе?
А ещё я просто зол на неё сейчас, вот и думаю о нашем браке исключительно в мрачном свете. А она наверняка любит меня, как умеет. И считает, что для наших отношений всё делает правильно. Есть в ней спокойная уверенность, которой мне самому никогда не хватает. С этой уверенностью она кроит нашу общую жизнь и отчасти мою личную по своему вкусу и своим правилам. Ей даже в голову прийти не может, как я порой несчастлив. Вот и сейчас Люсе невдомёк, что я чувствую.
– Елена Анатольевна рассказала мне один случай. У пары не было детей пять лет. А потом она перестала принимать «Дюфастон» и перешла на «Утрожестан». И забеременела на «Утрожестане», представляешь? Ещё рекомендуют сократить частоту половых актов. Каждый день – это слишком много для качества спермы. Надо гораздо реже.
– Зачем ты выбросила корзину с его игрушками? – перебиваю я.
– Что?
– Зачем ты её выбросила? – я стараюсь говорить жёстко, но голос у меня почему-то дрожит.
– А… – она пожимает плечами, – да они всё равно уже старые, он ими не играет.
– Он ими не играет, потому что ты запрещаешь сюда приходить.
– Что за бред?! Совсем «ку-ку»?
– Никакой не бред, – я чувствую, что моя слабая атака захлёбывается. Чего я, собственно, хочу добиться?
– Ты их выбросила, потому что ты его не любишь, – говорю я тихо, глядя в стол, – у тебя злое сердце, вот что.
Люся поворачивает ко мне своё узкое, как лезвие ножа, лицо. Её глаза вспыхивают тёмным огнём, не предвещающим ничего хорошего.
– Это у тебя злое сердце, – говорит жена, – настолько злое, что ты даже не хочешь сейчас слушать важные вещи.
– Я слушаю тебя. Но зачем было выбрасывать? Теперь на помойке валяется то, чем ребёнок играл практически с рождения.
– А я тебе ещё раз говорю, что он ими больше не играет, и мы хранили дома хлам!
Гнев отпускает меня. Мне становится горько. Мне жаль себя и своей жизни. Разве может теперь что-то измениться к лучшему, если единственный, кто меня жалеет, это я сам? Странные слова: «жалость – плохое чувство». Я думаю, что это, наоборот, очень хорошее чувство. А в ком нет жалости, тот и не человек вовсе.
– Ладно, – я машу рукой, – что тут теперь говорить.
– А ты вообще не хочешь говорить о том, что у нас нет детей. Я одна бьюсь с этой проблемой. Ты даже к врачу пошёл только после долгих уговоров.
– Я делаю всё, что ты просишь.
– Потому что, похоже, это только моя беда, а ты пытаешься сделать вид, будто тебя это не касается.
– Меня касается, – говорю я трудным шёпотом. Понимает ли она меня? Что же такое разделяет нас, мешая дать начало новой жизни?
– Ты думаешь, мне легко всё это даётся?! Бесконечные хождения по врачам, страшные диагнозы, унизительные процедуры, тонны гормонов, которые я принимаю? – голос жены звучит со скрипучей нотой истерики. Как всегда, впрочем. Особенность голосовых связок. Нелепая случайность. Природа. Судьба.
– Это тебя Бог наказал, – вдруг бросаю я Люсе.
– Что?
– За то, что ты не любишь моего сына. За всё, что ты сделала ему. Бог тебя наказал, понятно? Твоё бесплодие – это твоё наказание. Так тебе и надо, понятно?! – кричу я ей.
Что-то злое и тёмное туманит мне разум. Зачем я так сейчас? Да и справедливо ли всё это на самом деле?
Люся бледнеет, потом на шее и груди у неё проступают красные пятна. Она перестаёт есть и сидит молча минуту или две. Я тоже больше не говорю ни слова. Потом она встаёт и выходит. В ванной щёлкает замок. Слышно, как течёт вода из крана. Я тоже встаю из-за стола, не в силах продолжать есть, и иду в детскую. В бывшую детскую, конечно.
Три года здесь почти ничего не менялось, а теперь – это круглое пятно на полу. Я хожу по комнате взад-вперёд размеренной походкой маньяка. Тихий шорох раздаётся за окном. Наверное, там шелестит крыльями саранча.
Я останавливаюсь в опустевшем углу и, сев на корточки, обвожу пальцем круг, выдавленный в ковре дном корзины. Я думаю о том, как бывает иногда, когда ты знаешь человека годами, а потом он совершает поступок, который открывает его с новой стороны. И вдруг понимаешь, что ты не видел главного.
Наверное, и моя жена сейчас думает так же обо мне.
5
– Подайте ради Христа, – говорит попрошайка у церкви. – Спаси вас Господи!
Я молча прохожу мимо. Они всегда собираются под вечер, выстраиваясь вдоль невысокой ограды. С котомками и истёртыми пакетами бомжи похожи на грязных пассажиров автобуса, которого они никак не могут дождаться. И я шествую мимо всей вереницы, равнодушно глядя то ли прямо перед собой, то ли куда-то на уровень вторых этажей.
– Ангела вам хранителя, – говорит мне женщина без носа, но я отворачиваюсь и молчу.
Я иду дальше, совершенно бесцельно, просто вперёд. Саранча взлетает и скачет из-под ног. Она цепляется к брюкам, прыгает девушкам на голые икры и прямо под юбки. Визг, мельтешение. Босоножки и высокие каблуки хаотично лавируют среди членистоногих.
Я уворачиваюсь и от девушек, и от саранчи. За сутки её ощутимо прибыло на улицах и площадях. Особенно много на тёплых стенах домов с западной стороны. Насекомые сидят, отсвечивая желтоватым хитином на заходящем солнце, как божья кара и предвестник скорого Апокалипсиса. И я иду навстречу закату и прочь от нищих, показывающих мне свои язвы и лохмотья.
Указатель на столбе подсказывает: «АЭРОПОРТ», и я выбираю это направление просто так, чтобы что-то выбрать. Мне нравится слово «аэропорт», оно деликатно напоминает на одиночество, расставание и неизвестность.
Разумеется, в моём хождении нет цели, но есть смысл. Оно помогает собраться с мыслями. Во всяком случае, прежде это срабатывало. Свой первый роман я написал на ходу. Смотрел на лица прохожих, бродил по закоулкам, пробовал на вкус рождающиеся в голове слова. Вот и сейчас город показывает мне свои живые картины, и я пялюсь на них, как на голое тело, чтобы наконец ощутить возбуждение и желание.
Повседневность даёт о себе знать разными звуками: электрически гудят троллейбусы, горячий ветер шумит в пыльной листве тополей и акаций, мать кричит девочке, бегущей к пешеходному переходу, в чьём-то кармане безответно звонит телефон, откуда-то доносится собачий лай. Лай собак всегда слышно дальше, чем звуки машин.
Один я молчу. И внутри меня ни звука, ни шёпота.
Я сворачиваю с широких улиц в неровные переулки. Здесь город тише, и шаги мои спокойнее.
«Герой идёт по городу, – думаю я, – он только что убил свою жену. И теперь просто идёт, потому что обрёл долгожданную свободу. Её тело сейчас лежит в ванне с холодной водой, а он пытается разобраться, что ему теперь делать, как уйти от наказания и смыть кровь. Или он отравил её? И она просто лежит на полу кухни с почерневшим от удушья лицом?».
Я пытаюсь придумать детективный сюжет, который бы начинался с этой сцены, но действие не хочет развиваться. Всё, что я могу представить, – это труп. Труп в шортах, которые похожи на ситцевые мужские трусы в крупный цветок.
«Написать историю от лица ребёнка. Простым языком. Он переживает развод родителей. Но он не может быть деятельным участником этой драмы, он её жертва и наблюдатель. А потом мальчик тяжело заболевает, и родители решают сохранить семью ради него. Они переживают сильную душевную трансформацию и даже решают завести ещё одного малыша. Но мы, разумеется, узнаём об этом только по скупым детским описаниям и деталям, которые сам ребёнок интерпретировать не в состоянии, а взрослый читатель видит между строк».