Но вновь поднимался, и снова, услышав, как воет шакал,
шептал я заветное слово — «дойти!» — и, как пьяный, шагал.
Барханы пылили, просеяв песок через сито ветров,
но брел я упрямо на север, к мерцанью больших городов.
Но здесь среди шума другого, где женщины ходят в манто,
«дойти!» — повторяю я снова, когда не поможет никто,
когда без конца и без края я чувствую в мире вражду.
«Дойти» — а куда? Я не знаю. Не знаю, но снова иду.
Перед дембелем
Время сонное зимы замедляет тихий бег;
неподвижные дымы приморожены к трубе.
Солнце мне заходит в тыл – солнце не перехитришь.
Любопытные коты на дорогу смотрят с крыш.
Проезжает самосвал – у шофёра сто забот,
а меня никто не звал и никто нигде не ждёт.
Никакой еще беды, жизнь не в тягость, как шинель,
и прозрачна, словно дым,
ждущий ветра в вышине
* * *
Жара. Мне голову пекло. На то он и Восток.
Он зноя жидкое стекло из осени исторг.
Меня встречал он, словно брат, а не песком пустынь.
Мне подарил он аромат продолговатых дынь.
Вторично зацветал шафран, на ветках сох урюк…
И он мне вовсе не наврал, что был и брат, и друг.
Он зазывал меня домой, в зелёный Гулистан,
я знал, что под его чалмой, какие мысли там.
Прохладный ветер одувал, и был во всём покой,
и был меж нами не дувал, а лишь уклад другой.
Но прогремело много гроз с тех пор, и мы одни,
и мы живём так долго врозь, что те забыты дни.
И много развелось парши в садах былой страны…
Мы мерим всё на свой аршин, но разной он длины.
И я хочу спросить: пророк, ужель всему хана?
Когда по-новой соберёт всех вместе чайхана?
Другая армия
* * *
Ехал мальчик в поезде, ехал степью сизой,
а зачем он едет, не поймет никак.
Он и не догадывался: шлют на экспертизу,
чтобы в эпикризе написать: дурак.
Не была для мальчика та поездка сладкой —
ехал он с опаскою. Был он сам не свой.
Он не знал, что истина — ложь с двойной подкладкой,
и за каждый промах платят головой.
И какая разница: мозг там или вата?
С командиров спишется — экая беда!
Наказать построже бы этого солдата,
засадить в психушку – лучше навсегда!
Если дать им волю – они бы его дустом,
да вот в мире поняли: это – страшный яд
Месть за независимость, месть за вольнодумство
тоже будет страшною — берегись, солдат!
Поезд едет медленно. И не снять наручники,
два сержанта рядышком — прыгнет вдруг с моста…
Варвары с погонами не устав нарушили
и не Конституцию — заповедь Христа.
Армия российская, будни гарнизонные,
здесь солдат достоинство ценят ни на грош,
с бодуна здесь вечного ходят полусонные
и не любят мальчиков, чувствующих ложь.
Как на сердце муторно! Но к себе нет жалости.
Время, приумерь свою бешеную прыть!
Жизнь ещё не кончена. Дудки! Продолжается.
Надо только мужество, чтобы победить.
* * *
Я это когда-то на собственной шкуре примерил,
на шкуре салаги, на скорбном пути новобранца:
не может поэт стать когда-то воякой примерным,
ведь в личность другую не светит ему перебраться.
Теряются мысли, когда лишь одна несвобода.
Измена себе станет божьему дару изменой.
Но как быть со звездами? Там, в глубине небосвода,
они подчиняются строгим законам Вселенной.
Но как быть с другими, кто, не предаваясь печали,
восславил войну? Это, вроде, достойные люди.
Они убивали? Ну да, и они убивали.
Найдём ли подтекст в сердцевине их трепетных судеб?
Но полно! Секрета тут нету. Искать его тщетно.
И мысль эту трудно измерить практичною прозой:
они убивали, когда то убийство священно —
во имя отчизны, когда была жизнь под угрозой.
Не надо теперь вытирать о минувшее ноги.
Считаясь солдатом, я всё же остался поэтом.
И что из того, что я был в эти дни одиноким?
Я бился за нашу свободу, не зная об этом.
Я вытерпел всё, если даже за шизика держат,
я вытерпел всё, испытанья казалась мне лажей,
ведь наша свобода нуждается в мощной поддержке,
и я отстоял её честно и без камуфляжа.
Маменькин сынок
А.И.
Был отец его неисправимым совком,
он ушёл из семьи, от красивых вещей,
и сын маменькин стал капризулей-сынком:
то — не так, то — не эдак, а это — ваще.
Но приспела пора поступать ему в вуз,
только ректора захомутало ГэБэ
и маманьку до кучи. Такой вот конфуз.
Так угодно, наверное, было Судьбе.
И с повесткой пришли: собирайся давай,
кружку-ложку возьми, ждут иные миры.
И отправили малого – ясно, не в рай,
а в тайгу, где заели его комары.
Там бессмысленных дней он вкусил ассорти,
лупцевала его почём зря блатота.
Он зубным порошком чистил грязный сортир
и солёные слёзы ночами глотал.
Он — совсем не качок, натуральный слабак,
и не мог для себя он создать тишину,
но среди перепуганных насмерть салаг
он однажды подальше послал старшину.
Били долго его — он подняться не мог,
но фингалом сплошным, как последний дебил
улыбался тот маменькин в прошлом сынок —
он себя победил, он себя победил!
* * *
Я ни о чём крамольном не судачил,
хотя воспламеним, как креозот,
но я забыл о том, что на удачу
рассчитывать нельзя — не повезёт.
И как-то мимоходом, между делом
не думалось про слежку и тюрьму,
но интерес Особого отдела
я возбудил, я знаю, почему.
За то, что не был одержим чертями
марксистскими — они мне не друзья.
В глазах моих, наверно, прочитали
крамолу, скрыть которую нельзя.
Я это время не охаю праздно,
но никуда в сторонку не свернёшь:
крамола та носила имя Правда,
когда вокруг торжествовала ложь.
* * *
Надо оставить все мысли,
голову жизнь не вскружила.
Знаю: играть в кошки-мышки
небезопасно с режимом.
Мысли, а главное, души —
вот где рассадник заразы…
Стены имеют здесь уши,
как и глаза, – унитазы.
Сколько «жучков» в наших сотах
можно причудливо спрятать?
Ждут, не дождутся сексоты,
чтобы доносы состряпать.
Я фигурировал часто
в них, меня брали на мушку.
Кажется, было за счастье,
если тюрьма и психушка…
Годы промчались. Покоем
снова не пахнет, а сроком,
всё, как и раньше, такое,
не извлекли мы урока.
Вновь смотрит родственник волком,
вновь унитазы с глазами.
Как бы не сдать мне на двойку
этот повторный экзамен?
* * *
Я опять ни к чему ниоткуда приплыл.
Гауптвахта… Мне здесь не положен матрас.
Выводной, не томи, здесь звереют клопы,
я хочу подышать – ну, хотя б через раз.
Не осмыслят сие ни Платон, ни Декарт,
что отсюда транзит разве только в дисбат.
Это вроде купе, только это – плацкарт,
и страшнее чем это, быть может, лишь ад.
Вот и всё. Мне на жизни поставили крест,
и клопов легион наступает опять
к жениху, потерявшему столько невест,
что уже не способен за них воевать.
* * *
Не мог я совершить побег, не мог сбежать оттуда:
меня гноили на губе в числе гнилого люда.
Да, разношерстный тот народ был славой не увенчан:
кто пил, кто двинул в самоход, я был антисоветчик.
Я был заброшен натощак, как волк, в овечье стадо.
Я самовольно мыслил, как солдату и не надо.
Да много я встречал дерьма, так всё вокруг убого,
ведь наша армия — тюрьма, и разницы не много…
Я думал так, и в чем-то прав, наверно, был я вроде:
когда ты не имеешь прав, такие мысли бродят.
Когда не скрыться никуда от власти фанфаронов,
и попадаешь прямо в ад — во время фараонов…
Какой вираж, какой кульбит без пользы маломальской!
Но что-то там, внутри, свербит: ведь был тогда Даманский.
Один большой, сплошной бедлам, где не понять ни крошки,
и умирали парни там совсем не понарошке.
Увы, другого не дано, нельзя назад ни шагу…
Но как соединить в одно
и рабство, и отвагу?
* * *
Зачем всё это было? На что имелись виды?
Как псу под хвост, те годы, что в жизни много значат.
И вновь я задыхаюсь от горькой той обиды —
ведь всё могло сложиться, наверное, иначе.
Была альтернатива — у нас страна большая,
мы — не в тайге, в которой нет ощущенья дали
(прости меня, цензура, я тайну разглашаю),
мы рыли шахты там, где враги совсем не ждали.
В степи, где нет деревьев, где осушать болота
не надо с раскорчёвкой, а если посчитаем,
то это — подешевле, всего минуты лёта —
и вот уже ракета зависла над Китаем.
И – всё: Китая нету. И блиннолицый Мао
про мощь своих дивизий, конечно же, наврал нам…