Но мне верится: счастья найду я подкову,
хоть и мучаюсь я, как без вылета птица,
этой вечною жаждой чего-то такого,
что должно обязательно в жизни случиться.
И растает тревога расплывами воска,
и в цивильную койку однажды я лягу…
Где же ты задержалась в пути, водовозка,
с исцеляющей душу живительной влагой?
* * *
Раздвину времени я поля,
чтоб вновь испытать восторг.
Ромашковой головой полян
уткнётся мне в грудь простор.
Ковыль, типчак и гусиный лук —
я это всё постигал.
Летит, чагравая*, как тузлук,
ленивая пустельга.
И этот воздух — упругий, как
сайгачий большой прыжок,
и толстый вылинявший байбак
чего-то ждёт, напряжён…
Чего хочу я? Да лишь того,
чтобы не видеть крыш,
чтобы со всех четырех сторон
мир был, словно степь, открыт.
Чтобы я музыкой той дышал,
где не слыхать гудки,
чтобы летела моя душа
с ветром вперегонки.
* Чагравая – бурая.
Саксаул
Не верилось мне, что была изощрённая месть —
нелепый расклад обернулся совсем не прогулкой.
Я спички жевал, потому что хотелось мне есть,
хотелось курить, да вот не было даже окурка.
Я шёл за водой, только я заблудился в степи,
глазел не туда, а смотреть было нужно мне в оба.
И вот я сижу, непослушные руки сцепив,
провялен на солнце как будто туркменская вобла.
Чуток отдохну и продолжу безумный загул.
Я выжить хочу – цель теперь я свою обозначу.
Но что это? Чудо! Здесь чёрный растёт саксаул,
а это – спасенье, единственный шанс на удачу.
И ветки его мне не кажутся вовсе горьки —
верблюд их смакует, как будто жуёт ананасы.
И вроде уже не совсем от меня далеки
забытые люди и даже дорожная насыпь.
Прощай, мой спаситель, прощай, саксауловый куст,
и эти ветра, что всегда налетают кагалом.
Простите, друзья, что бидон мой по-прежнему пуст,
зато я обрёл ту уверенность, что не хватало.
Быть может, в том, что нахожусь я здесь, и есть секрет непрочного покоя?
* * *
Можно, наверно, сойти с ума, если тот час настал,
если вокруг ветров кутерьма, Северный Казахстан.
Степь та в белёсой траве мертва, ждёт, как сурка питон.
Здесь бы напиться воды сперва, а умереть – потом.
Глаз устаёт. Тут простор сквозной. Солнце не может сесть.
Здесь до серёдки прожарит зной, если серёдка есть.
Здесь я осунулся, одичал… Дело, наверно в том,
что, как тифозник, степь по ночам дышит горячим ртом.
Скулы ей судорогой свело. Это – какой-то шок.
Ей, как и нам с тобой, тяжело, превозмогать ожог.
Всё измолотит своим цепом лютых ветров отряд.
Этот свирепый антициклон люди не победят.
И не покажется вовсе – нет! – вялотекущим сном
этот совсем настоящий бред,
этот жары дурдом.
* * *
Была ноября склерозная слизь,
и мне казалось тогда,
что дни в сплошную метель слились,
и небо скрыла вода.
Травил меня, как какой-то яд,
казарменный нищий быт.
Где небо, в которое кинешь взгляд,
и будешь тем небом сыт?
Где этот зелёный лепет лесов,
что сердце когда-то грел?
Закрыто всё на глухой засов,
утоплено в сизой мгле.
И выхода нет, однозначно нет,
и снова тоска томит,
и взгляд застревает в мёрзлой спине
облачных пирамид…
Но завтра всё станет совсем иным:
исчезнет куда-то сор,
и я увижу не облачный дым,
а свой незабытый сон.
И степь предстанет совсем другой,
станет добрее вдруг.
Я здесь теперь совсем не изгой,
я – её первый друг.
И когда вновь случится весна,
когда холодам отруб,
то прикоснется ко мне она
маками тёплых губ.
* * *
Ветер, как сыщик, рыскал низких глухих басов
в зарослях тамариска, сдерживавших песок.
Не выносящий тени, рос из последних сил
южный двойник сирени (здесь его звать дженгил).
Но в той бескрайней шири, там, где недель бурда,
происходило в мире то же, что и всегда.
Ястреб – лишь он не дремлет. юрких мышей гнобя…
Я, как дженгил, всё время сдерживаю себя.
Жду под белёсым небом, чтоб мои сбылись сны
в сне, что овеет снегом
святочной белизны.
* * *
В палатке вьюгу я стерпел и онемел, когда я выжил:
глаза тюльпанные степей раскрылись по команде свыше.
Ещё местами снег лежал, и лету не было резона,
но душу резал без ножа тот алый свет – до горизонта.
За что я это заслужил? Я только без году неделя.
Я был всего лишь пассажир на мокрой палубе апреля.
И жаркий солнечный огонь в минуту осушал болотца…
Я ждал мгновения того, когда та кровь в мою вольётся.
Мне это запрещал главком, но я не внял его веленьям.
Не подчинился. Стал цветком.
Я в самоволке опыленья.
* * *
Опять тошнотный этот день,
нельзя нигде охолонуть.
Жара, как в преисподней, где
от зноя закипает ртуть.
Палатка — душный саркофаг,
и дело в том, и дело в том,
что солнце здесь не друг, а враг,
который вялит нас живьём.
Но это солнечное бра
не заслужило бранных слов:
чтобы постигнуть суть добра,
знать надо, что такое зло.
Оно коварно, как шайтан,
само себя не тратит зря.
Оно таится где-то там —
за равнодушьем сентября.
В степи, что плоская, как плот,
оно, как медный купорос,
мгновенно вытравит тепло
в сорокоградусный мороз.
И, костенея на ветру,
я думаю, что дьявол с ним,
мне всё равно, ведь я помру,
не путая одно с другим.
.
ШАХТНЫЙ ВАРИАНТ
Здесь ветер роет землю, как кетмень,
закат алеет в небе тёмно-буром.
До Тюратама — тысяча кэмэ,
его зовут пока не Байконуром.
Но в небе шлейф из разноцветных лент,
и здесь не стой, не разевай жевало:
ведь каждый пуск ракеты — это след,
кровавый шрам, и он не заживает.
И ничего хорошего не жди
(не потому ли тянет так на север?) —
опять пойдут кислотные дожди,
и здесь мы как-то рано полысеем.
Но мы ещё всех не постигли тайн,
ещё в святом неведенье парим мы.
Нацелены ракеты на Китай,
который стал врагом непримиримым.
Да, за Даманский так болит душа,
но рядом смерть, так много смерти рядом:
упрятаны во мглу глубоких шахт
боеголовки с ядерным зарядом.
Зачем я здесь, страны своей солдат?
Зачем я в завтра не гляжу со страхом?
Неужто снова возвратится ад
и всё погибнет, станет жалким прахом?
Но я живу. Пока ещё я есть.
И я не маюсь смертною тоскою.
Быть может, то, что нахожусь я здесь,
и есть залог непрочного покоя?
* * *
В степи, что никогда не знала леса,
я шёл вторые сутки наугад,
не понимая вовсе ни бельмеса,
о чём мне по-казахски говорят.
А я просил мне показать дорогу
к ракетной части — не поймут никак,
но был обед, и чемергеса* много,
а на закуску — сочный бешбармак.
И суть не в том, что нет дороги торной,
что жизнь пошла — сплошной адреналин.
Нет в мире одиночества просторней,
страшнее, если ты в степи один.
И надо просто радоваться маю,
что будет после, будет миражом,
ведь я теперь прекрасно понимаю,
что говорят на языке чужом.
И ерунда, как выглядит снаружи
селенье то, где у собак парша,
ведь главное: толмач уже не нужен,
когда раскрыта, как тюльпан, душа.
.
* Чемергес – острое блюдо из протертых помидоров, хрена и чеснока; в Казахстане так называют самогон.
* * *
Я восхищался тем простым народом:
мои сержанты, из глубинки родом,
меня учили по сто раз на дню.
Что не умел я, то они умели,
и я, свой пыл горячий, приумерив,
завидовал напору и огню.
Какая хватка в достиженье цели!
Мы это по достоинству оценим
потом, на стыке горя и побед.
В любом успехе их большая доля.
Но под какой счастливою звездою
они явились вдруг на белый свет?
Но никакого тут секрета, вроде:
всё дело в приближении к природе,
когда нагляден лишь её пример,
а в городе, в трущобах и высотках,
сдаётся мне, что даже воздух соткан
из паутины всяческих химер.
И тонем мы в той непонятной буче,
нас ничему, как надо, не научат,
и на устах – давно одна хула,
а не какой-то взвешенный анализ…
Куда же вы, сержанты, подевались —
ребята из сибирского села?
* * *
Я шел, спотыкался и падал, забыв про уют и жилье,
и видел, как тухлую падаль терзает в степи воронье.
И как-то не верилось в чудо. Я знал, что себе я не лгу:
что если я сильным не буду, то дальше идти не смогу,
что если вперёд не стремиться, по-прежнему ждать чудеса,
то эти клювастые птицы мне выклюют скоро глаза.
Все было открыто и прямо, как будто я предан суду.
И в сон я валился, как в яму, про цель забывая в бреду.