В этих четырех вагончиках были расквартированы солдаты, охранявшие ишув.
В волшебном, узорчато-радужном пространстве калейдоскопа задвигалась смутная фигура. Джинджик опустил трубу и увидел такое, отчего сначала оцепенел, а затем ощутил страшный жар в ушах.
На крыльцо «каравана» с тазиком в руках вышла молодая арабка. На ней было черное, до пят, платье, вышитое на груди и по подолу цветными узорами, и на голове – белоснежный монашеский платок, какой обычно повязывают арабки. Под платьем, похожем на балахон, угадывалось тонкое и сильное тело. Словом, это была арабка как арабка, много их шастало по улочкам Рамаллы и АльБиры. Но здесь, на вершине этого холма, развевался бело-голубой флаг, здесь была территория маленького еврейского ишува.
Она же непринужденно выплеснула под крыльцо воду из тазика и оглянулась. И тут Джинджик вконец окоченел: смуглое нежное лицо девушки украшали довольно густые усы. Встретившись глазами с Джинджиком, арабка беззвучно рассмеялась, подмигнула мальчику и зашла назад, в «караван».
Не обращая внимания на раздраженный писк Ицхака-Даниэля, Джинджик продолжал стоять, как вкопанный, не сводя глаз с двери «каравана». И минут через пять она вновь открылась.
На этот раз арабка выглядела такой настоящей, таким естественным и грациозным было движение ее руки, легко забросившей за спину концы головного платка.
Другой рукой она придерживала поставленный на голову таз с плодами киви, накрытыми вышитой тряпкой.
Она оглянулась на Джинджика, приложила палец к губам, как бы разглаживая свежесбритые усы, и быстрыми легкими шажками засеменила к воротам, мимо будки охранника, в которой дремал Оська Шаевич, и, не прибавляя, но и не замедляя шага, мимо оливковой рощи стала спускаться в Рамаллу…
19
Танька Гурвич, которую все обитатели квартала «Русский стан» – от малолетней шелухи до ветеранов Великой Отечественной – называли Танька Голая, была женщиной в высшей степени порядочной и даже – не побоимся этого слова – высоконравственной.
То, что она порой появлялась в местах скопления публики неодетой или, скажем мягче – малоодетой, шло от внутренней ее чистоты и младенчески ясного восприятия жизни. Так годовалый малыш, вырвавшись из рук купавшей его няни, появляется вдруг на пороге гостиной – голопузый, на смешных толстых ножках – и под взглядами умиленных гостей гордо и доверчиво ковыляет к маме. Младенец не ощущает стыда от своей наготы. Танька Голая тоже его не ощущала. Можете назвать это как угодно, только, ради Бога, оставьте в покое всем уже надоевшего Фрейда.
Раввин Иешуа Пархомовский, например, объяснял этот феномен тем, что Танькина – по каббалистическим понятиям, совсем новенькая, как свежечеканная на Божьем дворе монетка, – душа по неизвестным обстоятельствам не являлась (как должна была являться) частицей души библейской Евы. Следовательно, в инциденте со съеденным пресловутым яблоком Танька, в отличие от прочих баб, замешана не была. Ну, не была. И стыда наготы не ведала.
Хотя, повторяем, во всех иных аспектах различения добра и зла ориентировалась безукоризненно. Никогда не лгала. На чужую копейку не посягала. Чистейшая душа – никому не завидовала. Более того, не прелюбодействовала! – что в свете вышесказанного может показаться невероятным. Но факт остается фактом – Танька Голая была далека от малейшего, даже невинного флирта.
Она одна воспитывала пятилетнего сына. Говорят, муж оставил Таньку Голую, застав ее голой со своим приятелем через неделю после свадьбы. Правдивая Танька объясняла это происшествие тем, что день был очень жаркий, и она пошла открыть дверь прямо из-под душа, забыв накинуть халат. (Про мужнина приятеля, попавшего в этакий переплет, мы в данном случае не упоминаем.)
Да что там говорить про какого-то приятеля, если даже такой видавший виды крепкий орешек, как Сашка Рабинович (ближайший справа сосед Таньки Голой), художник все-таки театра, знакомый с истерическим миром кулис, повидавший на своем веку и кое-какой обнаженной натуры, нет-нет да и подхватывал на лету спадающую с головы его кипу.