Дядька изумленно вытаращил глаза:
– Что за бред! Такой шанс выпадает только раз. Конкурс может изменить всю вашу жизнь.
Джас схватила мою руку и крепко стиснула.
– А если мы не хотим ее менять? – И она посмотрела – не на жюри, а в зал. Потом повысила голос, и я знал, к кому она обращается: – Я не стану выступать без Джейми. Я не брошу своего брата. Семья должна держаться вместе!
* * *
Мы ушли со сцены под нестихающий одобрительный гул. Девица с блокнотом качала головой, но все остальные участники конкурса обступили нас и восклицали:
– Потрясающе!
– Поздравляем!
Главным образом это, конечно, относилось к Джас, но, думаю, немножечко и ко мне. И это было классно. Я пожал протянутые руки (все до единой). И сам протягивал руку нашим почитателям – ну точь-в-точь как Уэйн Руни. Футболка сидела на мне как влитая, и я казался себе совсем взрослым. Наверное, все-таки что-то меняется, когда разменяешь второй десяток. Потом мы просто ждали конца представления. И молчали, потому что нас переполняло счастье, которое словами не выразить.
– Пойдем поищем Лео, – предложила Джас спустя час, когда со сцены ушел последний участник – мужчина, который исполнял оперные арии, стоя на голове.
Мы вышли на улицу. Там было темно и по-прежнему валил снег. Вошли в главный вход, а там с потолка свисают такие шикарные сверкающие люстры, будто огромные сережки с подвесками. И красный ковер, и золоченые перила, и весь театр благоухает сладостями и успехом. Я высматривал Сунью, и высматривал папу, и высматривал, высматривал, высматривал маму, а у самого рот как разъехался в улыбке от уха до уха, так и не съезжался обратно.
Мы проталкивались сквозь толпу, и все на нас смотрели, и кивали, и улыбались, потому что узнавали. Какой-то мужчина вскинул ладонь – «Дай пять!» – только я промазал. А какая-то старушка прошамкала:
– Я даже прослезилась!
Я ей:
– Отстаньте!
А Джас говорит:
– Спасибо!
Так это комплимент, что ли? А звучит погано. Джас выискивала в толпе зеленые космы, а я выискивал сияющие глаза. Вытянув шеи, крутя головами во все стороны, мы прочесывали фойе и вдруг ЗАМЕРЛИ на месте. Мы увидели их оба сразу. Метрах в двадцати от нас. Два лица, отвернувшихся друг от друга. Стоят и молчат. Как чужие. Не Лео и не Сунья – мама и папа.
– Мама! – крикнул я во все горло, но она не услышала. – Мама!!
В этом фойе кишмя кишел народ. Какой-то человек в клоунском гриме отпихнул меня в сторону.
– Ты был великолепен! – взвизгнула его жена и чмокнула в ярко-красный нос.
Встав на цыпочки, я старался разглядеть маму.
Черные сапоги.
Синие джинсы.
Зеленое пальто.
И руки.
Розовые, живые, знакомые руки сжимали черную сумку, теребили серебряную застежку. Руки, которые готовили обед, снимали любую боль, в холодные дни натягивали мне через голову свитер. Руки, которые укутывали меня одеялом. Руки, которые научили меня рисовать.
– Охренеть! – воскликнула Джас. – Она пришла!
Мы стояли и смотрели, а вокруг гудел театр.
Мама загорела. Возле глаз морщинки, которых я раньше не замечал. И она подстриглась. На висках проглядывали седые пряди, а на макушке – светлые «перышки». Она выглядела по-другому. Но она здесь. Я отряхнул футболку, одернул, привел в порядок рукава, но глаз с мамы не спускал – а ну как исчезнет.
Вдруг она заметила нас. Джас чертыхнулась. Я помахал, и мама покраснела и тоже подняла руку, но не помахала. Рука упала вниз. Мама что-то сказала папе, тот не обратил на нее внимания.
– Начинается, – прошептала Джас, прижав меня к себе.