Это признание тронуло меня, оно свидетельствовало о зрелости чувств. Да, мы любим ближних, но не каждый день и не одинаково. Вот бы уметь по своему желанию испытывать чувства и освобождаться от них! Забо владела наукой чувств, которую большинство осваивает в лучшем случае лишь после тридцати лет.
И снова в мою жизнь вмешался случай, едва не сбив меня с ног. Вскоре после вечеринки в Военном клубе на площади Сен-Огюстен я случайно нашел между страницами толстой книги по истории религии Франции три купюры по сто евро, которые мне отдала Флоранс. Я сунул деньги туда, торопясь от них избавиться. Эта находка поразила меня словно электрическим током. Я нюхал, гладил эти деньги. Мое тело весьма живо реагировало на них. Нет, это не была корысть, просто эти деньги высвобождали во мне неведомую прежде воодушевляющую силу. Я никогда их не потрачу! Назавтра мы уезжали в отпуск. Мне было остро необходимо проверить, чем было то мое приключение – простой случайностью или первым признаком еще непонятной мне наклонности. Отговорившись срочной встречей по работе (администрация – славная девушка, она оправдывает многочисленные прогулы и отпуска по болезни), я ближе к четырем часам дня покинул министерство и ступил на бульвар Капуцинов у станции метро «Мадлен». Париж утопал в летней грязи. Почти растаявший асфальт шипел под подметками, как присоска. Воздух был насыщен ожиданием грозы, тучи тянулись, как воинственная колонна, издавая пугающий гул. У театра «Олимпия», где выступал еще один идол моего отца, Ван Моррисон, поднялся сильный ветер, погнавший ворохи бумаги и пластиковые бутылки. Закрывались ставни, от каштана отломилась ветка, распугавшая прохожих, которые торопились домой, придерживая шляпы и борясь с зонтиками. Потом все побежали, ища укрытия. За длинными зигзагами молний последовали оглушительные раскаты грома. То был один из редких периодов года, когда Париж превращается в Африку, и в фонтанах Трокадеро впору увидеть барахтающихся крокодилов. Дойдя до конца улицы Скриб и увидев издали суетящихся портье, принимающих клиентов отеля, и флаги, полощущиеся у его фронтона, я испытал приступ помутнения рассудка. Вроде того, что случилось со мной в двадцать лет. Симптомы те же: спазм в солнечном сплетении, удушье, сердцебиение, пляска ярких пятен перед глазами, заставившая меня зажмуриться. Вот бы так и умереть, пораженным молнией, в экстазе! Мне пришлось присесть на скамейку. Я отлично понимал, что это означает: в Париже женщины не приходят, а появляются, окруженные нимбом ужаса и притягательности. Они – царицы, покушающиеся на порядок в мире одним своим вторжением. Снова чрева их казались мне взывающими устами, а уста – дверями, которые я должен был тайно взламывать.
Облачный свод внезапно прохудился, вода хлынула вниз огромными горячими каплями, то были стрелы, пронзавшие меня и возвращавшие к жизни. Улица превратилась в теплую шумную лужу, полную пара, по которой лупили капли. На город обрушилась жидкая стена, сотрясаемая ураганом. Возбуждение мое было таково, что я отождествлял себя с этим климатическим неистовством. Бурные потоки остановили уличное движение, мгновенно забили стоки, стремительно понесли вдоль тротуаров кучи отбросов. Я сидел один на подвернувшейся мне скамейке, поливаемый дождем, глядя в лицо правде, от которой был больше не вправе уклоняться.
Когда ливень ослаб и симфония молний и грома доносилась уже откуда-то со стороны, а не над моей головой, я снял с себя всю одежду и, стоя в чем мать родила, с могучей эрекцией, словно олицетворяя собой тотем плодородия, выжимал воду из пиджака, рубашки, брюк. Шквал был таким сильным, кругом царил такой беспорядок, что на меня никто не обращал внимания: хватало столкнувшихся машин, разбитых оконных стекол. Несколько человек пострадали, им оказывали первую помощь. Посреди всеобщей катастрофы мое бесстыдство выглядело анекдотично. Я был готов пуститься в пляс, радостно вопить, мастурбировать, кататься по земле среди мусора.