Есть догадки, кто этот харизматичный великан? Конечно, Самсон – вожак древнееврейского Дана, проказник, плут, мудрец, рыцарь библейских времен… Но тогда почему это – не библейский Дон Кихот, но только не с печалью на лице, а с озорными замыслами в голове? Не яростный, на грани безрассудства, то боец, то меланхолик, а отважный трикстер, шутя и играючи опрокидывающий сложившиеся стереотипы, ради благой цели сознательно идущий на рисковые действия, защищаясь от невзгод кевларовой броней иронии и артистизма.
Думается, именно так (пусть это будет нашей гипотезой) представлял себе возвращение в словесность ХХ века бессмертного героя Сервантеса одесский писатель Владимир Жаботинский. Если рыцарь без страха и упрека – то с улыбкой на лице; о благородных поступках – не обязательно с пафосом, более уместно – с иронией и мягким юмором – одесская выучка! Но откуда истоки этого оптимизма, этой страстной, взахлеб жажды познания жизни во всех ее проявлениях, этой беззаветной, вплоть до мистики, уверенности в существовании ангела-хранителя, наблюдающего за чадом своим со снисходительной улыбкой на лице? А может все дело в близости моря, которое наполняет душу неоглядным простором, неизбывным, как метроном, шумом прибоя; верой в чудесные метаморфозы с теми, кто скользит по его поверхности?:
(из стихотворения одесского поэта Семена Кесельмана«Святой Николай»).Ну, а если не только парить над водной гладью? Если прямо в нём, в море, в мириадах брызг, исполнять танец ликующего единения с морской стихией?: «Аддио навсегда! – крикнула Маруся, и меня обдало брызгами, а вдоль лодки с обеих сторон побежали бриллиантовые гребни… Нюра, Нюта, глядите, я вся плыву в огне; жемчуг, серебро, изумруд – Господи, как хорошо! – Мальчики, теперь можете смотреть: последний номер программы – танцы в бенгальском освещении! – Что-то смутно-белое там металось за горами алмазных фонтанов; и глубоко под водою тоже переливался жемчужный костер, и до самой лодки и дальше добегали сверкающие кольца» [Жаботинский 2010, с. 73 – 74] (отрывок из романа «Пятеро»)…
Роман «Самсон назорей» вышел в свет в 1926 году. Владимир Жаботинский дал миру нового героя, соединяющего в себе невероятную физическую мощь с исключительной силой духа, рыцарские качества – с бесшабашностью неистощимого на выдумки пройдохи и шутника. Именно в то время, когда поля Европы были обильно политы кровью солдат Первой мировой войны, а вспышка революционной «сверхновой» октября 1917-го готова была ослепить бурлившие по всему континенту массы обиженных и оскорбленных, появился герой, который, уже лишенный врагами зрения, нашел для своих соплеменников слова из стали и надежды: «Не два, а три завета передай им от меня: чтобы копили железо, чтобы выбрали царя и чтобы научились смеяться» [Жаботинский 2006, с. 284].
Трудно поверить в такие совпадения (думается, вернее говорить об определенной закономерности), но выход «Самсона…» сработал, как своеобразный спусковой крючок. Конец 1920-х, самое начало 1930-х ознаменовался немыслимым фейерверком появления произведений писателей-одесситов, которые, по нашему мнению, ознаменовали возвращение в литературное пространство России любимого многими образа Дон Кихота Ламанчского.
Только факты:
1926 г. – «Самсон назорей» Владимира Жаботинского;
1926 г. – «Конармия» Исаака Бабеля;
1927 г. – «Зависть» Юрия Олеши;
1928 г. – «Слово о полку» Владимира Жаботинского;
1932 г. – «Время, вперед!» Валентина Катаева.
Какие имена, какие книги!.. Но позвольте, скажете вы, допущение об этом экстраординарном «залпе из всех рыцарских орудий» ломает привычные филологические классификации, диссонирует со сложившимися представлениями о стилях и направлениях советской литературы довоенного периода (кроме книг В. Жаботинского, разумеется: к советской словесности их не отнесешь). Кроме того, можете вы добавить, какой оптикой разглядеть, например, донкихотство в сценах нещадной мясорубки польского похода 1-й Конной в «Конармии» И. Бабеля. Видимо, также закономерно будет усомниться, в каком из персонажей романа, где главный герой – «красный директор» пищевой промышленности, Андрей Бабичев реализует idée fixe общества запредельного обобществления – гипер-столовую со странным названием «Четвертак», можно будет найти благородные черты храброго идальго («Зависть» Ю. Олеши).
Но давайте разбираться. Сначала о произведении, после публикации которого прославленный командующий 1-й Конной высказался следующим образом: «Гражданин Бабель рассказывает нам про Конную Армию сплетни, роется в бабьем барахле-белье, с ужасом по-бабьи рассказывает о том, что голодный красноармеец где-то взял буханку хлеба и курицу, выдумывает небылицы, обливает грязью лучших командиров-коммунистов, фантазирует и просто лжет» (из статьи Семена Буденного «Бабизм Бабеля из «Красной нови»», напечатанной в журнале «Октябрь», 1924, №3). Между тем есть и другой, более популярный (впрочем, проходящий, скорее, по рангу «боцманского юмора») отзыв командующего об авторе «Конармии»: «В конце 20-х по литературной Москве гуляла такая история: «Буденного как-то раз спросили: «Вам нравится Бабель?» – «Смотря какая бабель», – ответил герой гражданской войны». И усмехнулся в известные всей стране усы» (из статьи Геннадия Евграфова «Смотря какая бабель…», опубликованной в «Независимой газете» 21.07.2016 г.).
Заметим, однако, что обвинение во лжи и сплетнях командарм выдвигает человеку, который своим мужеством доказал, что может и должен написать правду о гражданской войне: никто не принуждал молодого сотрудника петроградской газеты «Новая жизнь» добровольно весной 1920 года направиться в должности военного корреспондента Юг-РОСТа под именем Кирилла Лютова в расположение 1-й Конной. Поиски приключений, адреналина под стакатто пулеметных очередей? – нет, скорее дотошность филигранного мастера слова, который готов поставить на зеро, спустившись «в преисподнюю, чтобы переиграть черта, как скоморох, отправляющийся в инишное царство, чтобы переиграть царя Собаку» (из статьи Геннадия Жарникова «Игра как ценностное переживание мира (игровые стратегии И. Бабеля)»).
Как при обработке фотокарточки в химикатах, искомые черты конармейского идальго сначала проявляются смутным абрисом: «С двадцати шагов Пашка разнес юноше череп, и мозги поляка посыпались мне на руки. Тогда Трунов выбросил гильзы из ружья и подошел ко мне. – Вымарывай одного, – сказал он, указывая на список. – Не стану вымарывать, – ответил я, содрогаясь. – Троцкий, видно, не для тебя приказы пишет, Павел…» [Бабель 2017, с. 134]. Затем обретают всё большую четкость: «Девяти пленных нет в живых. Я знаю это сердцем. Сегодня утром я решил отслужить панихиду по убитым. В Конармии некому это сделать, кроме меня. Отряд наш сделал привал в разрушенном фольварке. Я взял дневник и пошел в цветник, еще уцелевший…» [Там же, с. 191].
И, наконец, очерчиваются так явно, словно писатель готов шагнуть с плоскости виртуального снимка прямо к нам, читающим эту античную трагедию: «Почему у меня непроходящая тоска? Потому что далек от дома, потому что разрушаем, идем как вихрь, как лава, всеми ненавидимые, разлетается жизнь, я на большой непрекращающейся панихиде» [Там же, с. 303].
Автор, который среди разгоряченных стремительными бросками на запад кентавров 1-й Конной пытается найти проблески гуманности и благородства, и, находя их в дозах, приближающихся к статистической погрешности, сам, похоже, вынужден нахлобучить на голову полученный от Дон Кихота волшебный золотой шлем, по-прежнему сильно смахивающий на цирюльничий оловянный таз: «А против луны, на откосе, у заснувшего пруда, сидел я в очках, с чирьями на шее и забинтованными ногами. Смутными поэтическими мозгами переваривал я борьбу классов, когда ко мне подошел Галин в блистающих бельмах. – Галин, – сказал я, пораженный жалостью и одиночеством, – я болен, мне, видно, конец пришел, и я устал жить в нашей Конармии… – Вы слюнтяй, – ответил Галин, и часы на тощей его кисти показали час ночи» [Там же, с. 109].