Я по новой оценил ночное приключение Плаксы, совсем другими глазами рассмотрел его. Если поперву оно мне показалось этаким анекдотом, достойным сатиры или фельетона в газете, то при утреннем осмыслении я увидел всю трагедию события. И повернул мои мысли не кто-нибудь, а Ургеничус. То, как он ловко и вовремя вышел из закутка, как подвел разговор под свое дежурство…
Ужо наверняка по предварительной сволочной договоренности и не впервой привели солдатики двух припозднившихся дам к этим…
Вот так почти анекдот и в моих новых записях перерос в трагедию. Фауст местного разлива.
Выползла рифма.
Разлива – пива.
Рифма, конечно, дрянь, но тема для развития оказалась приятной.
– Эх, сейчас бы кружечку! Пенку губками фью-у-у, она дыбится парусом, отплывает нехотя, оголяя темноту жидкости, и опять назад наползает. А ты уже присосался, и мягкие липкие пузырьки пены цепляются за твою верхнюю губу и висят на ней пышными дед-от-морозовскими усами.
Картинка с пивом отняла с минутку у пропасти тягучего времени, и опять смурь и желание не уснуть, а провалиться в какую-нибудь ямину, темную и густую, и пусть вся эта тягомотина пролетит одним мгновением.
Если допрежь я все ж таки как-то ценил отпущенные мне для проживания дни, строил различные планы улучшения себя, и старался в каждый час что-то сделать, чем-то заполнить и, порой, даже нужный физиологически сон ругал нещадно, особливо когда угар писания настигал. Тут без сожаления вычеркнул бы много страшных дней, даже какую-то возможную плату заплатил бы за эту привилегию.
– Ох, ты! – всплыла в голове «Шагреневая кожа». – Продаться! Пусть придет ко мне какой ни то черт или дьявол, и я ему три… нет, четыре или пять уже дней за просто так отдам. Или продам. Что взамен? А пусть мне книжек принесет! И карандашей пару! Я одним писать буду, а другой спрячу подальше, чтобы не нашли и не забрали!
Мысль о карандаше захлестнула меня, и я зашнырял глазами – куда бы я спрятал его?
Камера была построена так, что нычку здесь организовать и негде. Минимум во всем и простота. Табурет, стол, шконка, ведро в углу. Все. Одёжа не в счет. А карандаш под язык не спрячешь. Ведру я с некоторого времени перестал доверять на все сто, слишком часто я валялся без сознания, а в эти минуты тут кто хошь зайдет и куда не надо залезет, даже в это вот, для неизбежных дел ведро.
И тут меня осенило! Пол! Трещины! Выбрать подходящую по длине и расковырять ее. Потом сунуть в трещинку карандаш, пылью этой же присыпать, утрамбовать и сбрызнуть. И никто не догадается!
Я аж повеселел от такой догадки и уже и место для ковыряния выбрал. Да вовремя вспомнил – дьявол-то до меня еще не дошел, в других камерах торги свои дьявольские ведет.
От неча делать стал вспоминать французскую книжку, страница за страницей листая ее. А для эффекта лег на спину и закрыл плотно глаза. Я часто так делал, особенно привык, когда вечером, в одиннадцать, свет в общаге гасили, а ты еще ко сну не готов, в тебе еще бурлит рабочая энергия. Вот я и приспособился по памяти книги читать. А что, занятное дело! Сперва только урывки да куски строк выплывали, а потом и прямо страницами видеть стал. Стихи особенно. Вроде, и по памяти вспоминаешь, а как по написанному читаешь!
Мелкий поместный дворянчик Рафаэль да Валентин, прям как Дартаньян, юношей рванул в большой город – искать себя. Традиция у них, у французов, что ли, такая – всем в столицу надо, на люди. Только один шпагой себе дорогу прокладывал, а другой так себе, ни рыба ни мясо – все ему надо, чтобы кто-то преподнес на блюдечке. Встретил первые трудности и сник – не обучен с ими бороться! Вот и пошел топиться. Да случайно по дороге забрел в лавочку всяких там музейных древностей, а по-нашему к старьевщику. И увидел кусок старой кожи и надпись на ём секретная, в смысле, что загадочная. На древнем языке, на санскрите. Что-то типа такого.
«Обладая мною, ты будешь обладать всем, но жизнь твоя будет принадлежать мне… Желай – и желания твои будут исполнены… При каждом желании я буду убывать, как твои дни…»
Вот он и купился. И получил все и сразу. А взамен чем отплатил? А пообещал отдать какую-то часть своей еще минуту назад никчемной жизни, которую он же сам и собирался выбросить за ненадобностью в мутную реку. По правде выходит, этот Рафаэль ни за что тут же получил всё. А в конце, дурик, запаниковал.
С чего, спрашивается, ежли тогда еще, в лавке той, богову душу продал, конец такой для себя выбрал и довольный со всех сторон был? Или лучше было в реку с головой и весь путь?
Я весь остаток дня и ночь пережевывал роман, заостряя внимание то на одной выплывшей части, то на другой. И сейчас, не читая его, а прогоняя по своей памяти, увидел много чего нового.
Помню, когда я, еще в первый свой приезд в Свердловск, прочитал по рекомендации кого-то из тамошних литераторов этот труд Бальзака, был зачарован им, и мы долго спорили о книге, каждый по своему трактуя ее под свою сущность.
– Ну и что тут плохого? – запальчиво защищал Рафаэля большой литератор Харитонов. – Брось-ка на чашу любому из нас разную ношу и поглядь – чего он выберет?
– А что на твоей чаше?
– С одной стороны двадцать лет в забвении, в нищете или в тюрьме.
А в другой чаше?
– А с другой стороны один год в почете, в богатстве и на воле.
Когда так вопрос ставится, ну какой еще тут может быть ответ? Ведь перед каждым очевидное, и выбирать тут нечего.
– Просто возьми и посчитай, – давит на нас своим авторитетом Харитонов, – сколько наших, нам отпущенных дней, сжигаем мы зазря?
Ан нет! Мы картину гнать любим! Кто для показу, кто изнутря – спорили до пены изо рта. Но в большей части, и это лезло наружу, каждый был немного этаким Рафаэлем, каждый был готов часть себя, кто – больше, кто – меньше, бросить в огонь, только бы сию минуту или в сей час иметь чего-то больше, чем у него имеется.
Оно ж в нас так прилеписто сидит, – найти мешок с деньгами завсегда легшее, чем его заработать. Это ж у нас с кровью впитано, со сказками да с опытом.
У нас Иван-Дурак не вырастил волшебное яблоко, а нашел его.
У нас купец богатым стал не от ума своего, а обманул другого, в пьяном ли, в трезвом деле, но объегорил. А то и напрямую украл, да еще и жизни лишил.
Надо долгую жизнь прожить, чтобы дни свои ценить научиться. А тут еще есенинщина масла в наш огонь подливает – всем надо такой же славы, много и сейчас. Мы и равнялись-то на него, хоть и числился он среди запрещенных, непечатаемых и вслух непроизносимых.
Я вновь и вновь возвращал себя к Рафаэлю, пытался сам у себя выпытать – какой же я внутри, насколько я ему сродни?
Вот сижу тут, в темнице. И сколь мне еще одиночиться, ни черт, ни дьявол знать не знает. Может, как тому графу Монте Кристо? Мне будет… будет… сорок два! Ё-моё! Это ж полный конец жизни! Все мимо пролетит: и жена, и детей нет, и никакого места на земле, никакого следа от тебя!
А явись он, дьявол, в любом, в самом мерзком своем обличии, и предложит хоть какую страшную, но определенность: это – здесь, это – тогда, того – столько. Продался бы я? Да ни минуты бы не думал – душу, веру, здоровье – на, подавись!
– А энти дни, что уже прожил тут? С ими как поступить? Тоже под хвост? Пустые они у меня? Или чем-то я от их богаче стал?
И признался себе:
– Пущай остаются, не буду их вычеркивать.
4
Я не знаю, какой сейчас день, час, я даже не знаю месяца и года, в котором пока еще существую.
Они выбили из меня всё.
Память.
Способность думать.
Желание жить.
И даже в петлю я залезть не могу, потому как не осталось во мне силы дотянуться до решетки окна и привязать к ней ремень или шнурки от ботинок.
Я труп.
Пока еще живой труп.
Но это ненадолго.
Дни мои сочтены.
Я физически чувствую, как жизнь капля за каплей уходит из меня.
Я – песочные часы.
Вот наиболее точное мое состояние.
Если меня не перевернут, песок быстро закончится…