– Для того, что бы гадить везде – не обязательно быть человеком. Потому что этот процесс не требует душевных усилий, – ответил он на вопросительный взгляд женщины, которая готова была поставить бутылочку под скамью. Там уже стояла ещё одна такая. – Эт так Лукич любил нам повторять.
Женщина, покраснев, прошептала «извините», и, подняв бутылочку, положила её в сумку.
– Лукич больше не ходил к Думе. И на Красную площадь тоже не ходил.
К зиме раздобыл где-то бушлатик и резиновые сапоги с чулками. Договорился с санпропускником в одной из ночлежек – и наша команда ходила туда раз в неделю мыться – всё лучше, чем в бетонном коллекторе в битой чугунной ванне. Да и стригли там нас ещё. И от живности телесной обрабатывали…
После того случая Лукич, когда мы одни были, попросил меня – если с ним что приключиться – пользоваться его карточкой без всякого стеснения. Мол, её ещё долго менять не надо. Срок года через полтора выйдет. А то, что его не будет – никому и вовсе знать необязательно. Тока его дочкам из тех денег половину отправляй, а остальное, мол, в общий котёл. Дал адрес в Солнышке, код для карточки.
И показам мне затайку, где он хранил её…
7
Как-то раз просыпаемся ночью от шума. Гул какой-то в коллекторе стоит. И темно – ни хрена не видно. Свечка ещё до полуночи погасла.
Все растерялись, метаются в темноте. Орут.
И вдруг – громовой голос Лукича:
– Всем – молчать! Отставить панику на борту! Приставить трап к люку. Начать эвакуацию!
А по ногам уже вода бежит. Горячая. Почти кипяток. Прорвало где-то. И в коллектор хлынуло.
Приладили лестницу. Отодвинули крышку люка. Стали выбираться.
Изя со своей флейтой выбрался почти что – и застрял. Он тучный был, хотя ел очень мало. Болезнь у него такая была. А тут с испугу поверх своей телогрейки ещё и чужую напялил. Вот и застрял.
Лукич пробрался к нему. Выдернул Изю вниз, как пробку, мгновенно стащил с него обе телогрейки, и буквально вышвырнул его наружу. Потом Петька Хромой полез. Да колченогой ногой за лестницу зацепился – она и грохнулась в воду. А той уже почти по пояс!
И тут Лукич присел – и вытянул железную лестницу из воды. Приставил. И таким же макаром, как Изю, вытолкнул и Петьку.
Потом слепого Матвея так же.
А вода уже выше груди – Лукичу. А мне – по ноздри. И горячая, зараза!
Лукич меня к себе на плечо подсадил. Сунул чёй-то мне в карман пальтишки. Кричит: «Давай, тёзка, жми!»
Ну, я и выжал. Тока успел из колодца вылезти, а за мной уже Лукич. Карабкается руками. Вот ещё немного…
И тут в коллекторе что-то гукнуло. Вода, захлестнув Лукича, столбом рванула вместе с паром из люка. И опала, вытекая толстым жирным потоком и растапливая вокруг себя снег…
Из громкоговорителя раздался скрежещущий голос:
– Станция Подсолнечная. Следующая – Сенеж.
Николай Федорович охнул. Подхватил пакет со съестным под мышку и рванул к выходу. Через полтора десятка секунд двери с шипением закрылись, и электричка поехала дальше, разрезая лобовым фонарём совсем уже запуржившую ночь.
Как эсминец прожектором тяжёлый северный шторм…
Ванюшин
Рассказывать эту историю надо, наверное, с конца.
С аккуратненького огородика бабушки Поли на краю давно покинутой деревеньки.
С маленькой четырёхугольной дощатой пирамидки-обелиска на краю того огородика – всего-то высотой по пояс.
С неровно нарисованной красной звёздочки на боку выкрашенной уже многими слоями синей краски этой пирамидки.
И с прибитой аккуратно гвоздиками ниже звёздочки тонкой – сантиметра в полтора шириной – полоске, на которой выдавлено ВАНЮШИН.
***
В этой истории будет четверо рассказчиков: я, как услышавший эту историю, и попытавшийся воссоединить то, что услышал, в единое целое; Ковылкин Иван Павлович, фронтовик, «сын полка», незадолго до смерти передавший тетрадь со своими воспоминаниями в местный краеведческий музей; Олушева Полина Матвеевна – жительница сгоревшего села Вырово, ныне живущая в Вахнове; и тот, кто по многим веским причинам не смог ничего рассказать. И о котором поэтому расскажем мы трое.
А он будет как бы нам подсказывать, что и как было…
1
Иван Павлович Ковылкин. (с 14-ю по 17-ю страницы тетради).
…Я тогда сыном полка стал, в марте 42-го. У меня батьку убило взрывом, а он ветеринаром был в нашем кавкорпусе. Я ему завсегда с ранеными кониками помогал, а иногда, если мелкий какой осколок в крупе засел, то и сам его вытаскивал, а рану обрабатывал.
Меня лошади любили. Я для них специально в карманах таскал кусочки рафинаду и корочки хлебные…
Так вот, меня наши разведчики после того, как батьку схоронили, к себе взяли. Старшина дядя Коля, Николай Вячеславович Сорокин, под свою руку определил. И стал я у него типа вестового…
…Мы тогда в полуокружении были. Фашисты с боков нас жмут, а мы им шороху тоже даём! Леса, перелески, дороги плохие. Нашим верхом сподручно – выскочили внезапно, постреляли, покромсали, и айда в лес.
Но меня в такие рейды не брали. Лишь один раз упросился – взяли с собой проверить деревеньку одну, там накануне партизаны сильно пошумели. Мне даже карабин выдали…
Деревенька вся почти что сожжена. Везде фашисты валяются. Хорошо им партизаны врезали! Я поотстал чуток от своих, они почти к околице уже подошли. Хотел «Вальтер», что завалился за полуразрушенную печку, достать. Я его издали ещё по мутному такому блеску заприметил. Слез со своего Жучка – так моего коника звали – оставил его на дорожке, чтоб о кирпичи бабки не побил, сам аккуратно к печке, и тока руку протянул к пистолету, краем глаза увидал, что крапива вдруг сбоку заколыхалась. Я шею вытянул, смотрю, а там фашист здоровущий на пузе спиной ко мне лежит и выцеливает наших. Как я карабин сдёрнул с плеча – и не заметил, а етот гад вдруг ко мне начал поворачиваться. Ну, я в него и всадил пулю. В шею попал…
Наши сразу прискакали. Дядя Коля фашиста добил, а меня отбранил, что шляюсь, где не попадя…
А только на Жучке своём отъехал от того места – про «Вальтер» и забыл уж – глянь, малиновые кусты, только зелёными листочками покрылись, тоже шевеляться. Я дяде Коле показал на них. Он ППШ в руку, и потихоньку к тем кустам…
2
USCHI
Умирать совсем не хочется.
А дышать – больно.
А лаять – очень больно.
Уже ночь прошла после стрельбы и грохота.
Тогда что-то укусило в бок.
Как плеть инструктора.
Только больнее и сильнее.
И никого.
Ворона утром прилетала. Потом улетела. Теперь копошиться за сараем. Мертвечину клюёт. Я чую. И слышу.
Глаза хотят спать. Во сне не так больно…
Кто-то едет на больших животных.
А, лошади…
Глаза опять закрываются. Сами.
Выстрел – как по голове ударили чем-то большим – даже глаза разом открылись. И голова с лап приподнялась.
Потом – ещё один.
Тихо.
Вздохнул – лапа от боли дёрнулась.
Раздвинул носом колючие стебли.
На меня глядели два человека – большой и маленький.
Глаза снова закрылись.
Ладошка маленького человека коснулась моего носа. Ладошка пахнет порохом и сахаром. И три-четыре крупинки налипли на пальцы.
С закрытыми глазами слизал сахар.
Вздохнул.
Очень больно.
Очень…
3
Иван Павлович Ковылкин. (с 19-й по 24-ю страницы тетради).
Привезли мы фашистскую собаку к нам. Я товарища старшину упросил. Сказал, что вылечу. И перевоспитаю!
Дядя Коля сказал, что, ежели я фашиста перевоспитаю, мне сразу Героя дадут.
И все заржали. Дураки!
Мне батя давно как-то говорил, что всякая животина понимает к себе отношение. Злобишь ты её, потому как сама душа у тебя злая, чёрная, и животное злобиться, и зубами руку оттяпнуть может, и копытом насмерть зашибет. А с доброй душой и ласковым сердцем к ней – так животное это враз чует, и никогда против тебя тогда ничего плохого не выкажет и не сделает…
Так что пускай ржут.
У собаки, что мы нашли в деревне, на ошейнике был медальён. Федька Подкрон перевёл про какие-то уши. Не может такая кличка у собак быть…