Разобраться в том, что есть в никоновских пророчествах правда, а что ложь, и должен был посыльный царя – Илларион Лопухин. Но, помимо основного поручения, на Лопухина возлагалась и почти невыполнимая задача – убедить строптивого прорицателя в том, что государь не только «паче прежнего» желает разрушить учинившиеся между ними «враждотворения», но и ищет с ним – с Никоном «умирения», и просит прощения.
Но легко ли достучаться до сознания смертельно раненого предательством человека, если его раны слишком глубоки, свежи и болезненны для того, чтобы, похоронив в душе горькие разочарования, он мог с легким сердцем протянуть обидчику руку и принять его покаяние?
***
Впрочем, не смотря на всю сложность поставленной перед ним задачи, Илларион Авраамович с ней справился.
И справился вполне успешно!
Ему удалось не только донести до своенравного «заточника» основную мысль царского к нему обращения, но и, не навлекая на свою голову никоновского гнева, склонить его к мировой. Однако приписывать успех всей миссии одним только дипломатическим талантам Лопухина было бы не совсем справедливо!
Необычная податливость опального патриарха отчасти объяснялась еще и тем, что сил для «враждования» в нем с каждым днем оставалось все меньше. Надломленный морально и физически он и раньше жаловался в своих письмах царю, что «болен, наг, бос», что «со всякой нужды келейной и недостатков оцынжал, руки больны, левая не поднимается, на глазах бельма от чада и дыма, из зубов кровь идет смердящая, и ноги пухнут».
Болела у Никона и душа, потому и не упускал он, уязвляя тем самым государя в самое сердце, при каждом удобном случае заявлять, что низложивший его Собор, проведенный под председательством низложенных восточных патриархов Паисия и Макария, ни во что не ставит. Не отпирался Никон и оттого, что намеренно и со злым умышлением много раз и говорил, и писал Алексею Михайловичу «досадительные слова», и что теперь готов просить у него за эти прегрешения милости и прощения.
Но, признавая за собой многие перед царем вины, Никон и в этот раз ни преминул обратиться к нему с особой просьбой. Смиряя свой спесивый нрав и непомерную гордыню, он униженно молил Алексея о том, чтобы тот, принимая во внимание его немалые лета, позволил ему отбывать наказание в дорогом его сердцу Воскресенском монастыре, а паче того – в Иверском.
Но все чаяния и надежды Никона на то, что царь сжалится над ним и внемлет его мольбам о послаблении участи, оказались тщетными! Ни в тот и ни в другой монастырь низложенный патриарх перевода так и не дождался, зато здесь, по месту, в Ферапонтовой обители его содержание в скором времени, после восстановления ровных отношений с царем, заметно улучшилось.
Более того, проливая бальзам на уязвленное самолюбие старика и подавляя в своей собственной душе мерзкое чувство вины перед ним, Алексей Михайлович при каждом новом обращении к Никону величает его не иначе как «великим и святым старцем». Дорогие подарки, лакомые разносолы и гастрономические вкусности с царского стола, а порой и новые, приличествующие его святости платья доставляются многострадальному келейнику из Москвы специальной оказией.
Но и это еще не все!
Царским указом на монахов соседнего Кирилловского Белозерского монастыря возлагается обременительная обязанность, снабжать «великого старца» съестными и рыбными припасами.
Казалось бы, ну, куда еще больше? Наконец-то после стольких лишений он снова сыт, обут, одет, обласкан царской заботой! Казалось бы, Никону самое время вспомнить о смирении и молиться, молиться, молиться и за себя, и за всех страждущих, сирых и убогих, кто более всего нуждался в его радении за них перед Богом!
Ан, нет!
Натура Никона брала свое! И, едва успев завершить одну войну с царем, он, чуждый подлинному духовному подвигу, затевает другую. Поток мелочных никоновских придирок к обслуживающей его монастырской братии не иссякает. Он буквально забрасывает Кремлевский дворец жалобами и доносами самого ничтожного свойства. «Не вели, государь, – выводит он в очередном своем послании, – кирилловскому архимандриту с братией в мою келью чертей пускать!» И царь не оставляет старческую «чертовщину» Никона без ответа. Он реагирует, принимает меры, объясняется с жалобщиком по каждому его нытью.
Тоскуя по-настоящему и большому делу, Никон, бросаясь из одной крайности в другую, неожиданно обнаруживает в себе чудотворный дар врачевателя. И вскоре со всех окрестных деревень потянулись в келью к «святому старцу» за исцелением от тяжких недугов и немочей больные, убогие и увечные. Пытаясь в очередной раз обратить на себя внимание, Никон, обгоняя людскую молву, спешит первым известить царя о своих необычных способностях. Он с «божбою» уверяет Алексея в том, что будто бы был ему от Всевышнего послан глагол: «Отнято у тебя патриаршество, зато дана чаша лекарственная: лечить хворых». Для большей убедительности новоявленный чудотворец прилагает к извещению длинный список излеченных его молитвами и настоями просителей.
Но из всего этого бахвального послания Никона царь Алексей Михайлович извлекает только одну фразу – «отнято патриаршество». Отнято! Да, так и есть! Отнято по его царскому настоянию, вопреки действующему уставу Церкви и законам человеческой совести!
Царь понимает, что Никон прав! Раздавленный тяжким чувством вины перед ним он полон раскаяния, он готов многое в их отношениях пересмотреть и исправить, но что-либо действенно изменить более не в его власти!
Новый патриарх Иоаким – личность темная и малосимпатичная зорко следил за тем, чтобы склонный к необдуманным поступкам государь не рассиропился и не призвал неугомонного старца в столицу. А в том, что такие намерения у Алексея Михайловича были, он с некоторых пор не сомневался!
Много в конце своей жизни и тяжко болея, Алексей, пребывая в глубокой подавленности, не однажды с запоздалым прозрением провозглашал, что все его нынешние невыносимые физические и душевные страдания есть страшная расплата за ошибки, которые он так неосмотрительно и необдуманно в свое время совершал.
Переживая снова и снова события двадцатилетней давности, он не лукавил перед собой и имел мужество признать, что по младости лет был излишне самонадеян и не затруднял себя выбором средств для достижения честолюбивых намерений.
1649 ГОД и РАНЕЕ
***
В январе 1649 года в сопровождении шумной и пестрой по составу свиты проездом из Малороссии в Москву прибыл нежданно-негаданно Иерусалимский патриарх Паисий. Таких важных визитеров русская столица не видела уже давно, пожалуй, со времен царствования Бориса Годунова. Напуганные многими трагическими событиями, происходящими на Руси в последние десятилетия, а это и грозные годы Великой смуты, и тревожные годы междуцарствия, иностранцы объезжали московские земли стороной – подальше от греха и от разбойников.
Но стоило только боярскому клану Романовых утвердиться на царстве и навести в стране, разоренной польскими шляхтичами, державный порядок, как всякого рода коммивояжеры, путешественники и авантюристы нескончаемой вереницей потянулись в холодные Московские земли в поисках лучшей доли, приключений и коммерческих выгод.
Корысть была положена и в основу патриаршего визита.
Как известно, к середине ХVII века православный Восток находился под игом Османской империи более двухсот лет. Влача жалкое и униженное существование, прозябая в условиях крайней нужды и дурного обхождения, Восточные иерархи вынуждены были, уподобляясь нищим и убогим, ездить по миру с сумой, христарадничать и собирать подаяние. Милостыня, выпрошенная Восточными патриархами у православных государей, и была тем самым единственным доходом, который позволял им прокормиться и сохранять свои приходы. Однако столь длительное пребывание в состоянии рабской покорности и зависимости, с одной стороны, от веротерпимости истинного хозяина страны – от султана, а, с другой, от благодеяний и щедрот православных господарей испортило Восточных первосвятителей, превратив их из рыцарей духа в угодливых лицемеров. В погоне за большими деньгами они не только не гнушались преступать законы христианской морали, но и нередко отстаивали интересы того подателя, чье подношение превосходило дарения всех остальных. Утратив с течением времени такие важные святительские качества, как принципиальность и честность, они более походили на торгашей, предлагающих сильным мира сего услуги, непозволительные для лиц высокого духовного звания.