Старший тогда присел рядом и вытащил из губ исторический атрибут.
– Отцовская реликвия из коллекции, – пояснил Чанель, ударившись в чисто-слышимый фальшь на аккордах, – над которой он трясется, точно жрец над иконой. Знаешь, ему прошлое дороже настоящего.
– Звучит, как что-то преувеличенное, – Бэкхен слышит, что дрожат здесь не только струны.
– Я бы описал его жизнь как «в пол-оборота». Постоянно смотрит назад. О чем-то жалеет. По чему-то скучает. По маме тоже. А «сейчас» его не волнует.
Бэкхен не спорит, во-первых, потому что это секрет долголетия, во-вторых, потому что бессмысленно: Чанель уже слишком взрослый, чтобы делать выводы из поступков других. И не менять мнения из-за посторонних.
Так что он только рушит очертания ангела своей спиной, ложась рядом.
– Может, поэтому я, в свою очередь, зациклен на «сейчас», – уже шепчет Чанель, когда гитара и вовсе стихает, а песня доигрывает уже в их головах чистой, мелодичной акустикой.
Их пальто слишком тонки для долгой красоты-глупости, так что вскоре парни скрываются за дверью бистро.
Бэкхен слабо соотносил события той ночи во временную последовательность, мог лишь описать, какой степени яркости было солнце в черных зрачках. Они замерзли? Губы дважды или трижды жег кофеин, а с рук наутро сыпалась шелуха. Но в воздухе продолжала кружиться зима, а в мыслях строки:
«Imagine all the people
Loving for today…»
/
В молчавшем ранее воздухе резкая пощечина слишком громка и скандальна: девушка возмущенно бьет Чанеля по правой щеке, после чего удаляется вдоль улицы.
Бэкхен стоит у столба в стороне, наблюдая за сценой из темноты и подходит к юноше не сразу – дает парню сделать вдох-выдох.
– Вряд ли стоит на что-то еще рассчитывать, – оценивает Бэкхен, не оборачиваясь за звуками каблуков по асфальту.
Чанель смотрит в сторону, не злясь, но глубоко дыша.
– Она мне нравится, но я не люблю её, – произнес он как слова, уже кем-то когда-то сказанные.
– А она тебя любит – ты это хочешь сказать? – спрашивает Бэкхен, про себя опуская девицу в своих глазах.
Глупая. Возможность быть значимой, может, не страстью, может, не миром, но какой-то частью его искривленной души – разве это не много? Разве этим нельзя довольствоваться? Если б сердечные места можно было разменивать…
– Ты не читал русских поэтов? – спрашивает Чанель, вернув взгляд, наконец-то, на собеседника. Тот потряс головой.
– Я слышал, они все смертники, – говорит Бэкхен.
– У них любовь несчастна, жизнь трудна, смерть легка, а значит, – с кудрей слетело пара белых хлопьев, – они как никто понимали происходящее.
Бэкхен в это время пристально рассматривал покрасневшую щеку.
– Удар больше похож на поцелуй, – вслух отмечает он наблюдения, после чего задает вопрос «х», – ты проведешь ночь с её автоответчиком?
– Я рассчитывал провести её с тобой, – ответ «y» пересекает вертикалью все возможные и устремляется вверх, на тысячи и тысячи удивлений Бэкхена.
Который не подает виду, как бы ожидая этот исход. Чанель не уточняет, лишь спрашивает:
– У меня в квартире сейчас инсталляция «два года назад или разрушенное детство». Хочешь взглянуть?
Бэкхен хочет всё.
Это в сказанное не входит и никогда, возможно, не войдет; взгляд всё в себя вбирает. И расстояние, которого нет, между их плечами, когда Чанель молча приглашает его в свой подъезд.
Время столь позднее, что свет лифтовой лампы едва ли дотягивает до сорока люксов, и в нем до того комфортно; у Чанеля из наушников на шее еще играет «counting stars».
А в его коридоре на полу разлилась луна и смешалась с водой из-под разбившейся вазы. В паркет вдавлены лица кресел и задыхается на спине софа у дальней стены. Картины из последних сил хватаются за стены одними углами, а люстра, как неудавшейся висельник, ничком упала к стулу.
Бэкхен прикасается к ледяному Чанелю, который смотрит на своё разрушающее искусство.
– Я еще думал назвать это «когда она уходила», – произнес он ровным голосом с сухими глазами и прямой осанкой, но изнемогающей душой, – не знаю, почему люди порой скучают по ужасному прошло
– Ты видишься с ней? – спрашивает Бэкхен, не отпуская даже уже согретую ладонь.
– Да, где-то между пятью и шестью, чаще по вторникам и четвергам – в кошмарах – отвечает брюнет, пододвигая на столе надорванный снимок себя шестилетнего (?) с полноценной семьей, – а еще в стопке зеленых купюр раз в месяц на своей тумбочке.
– Почему в кошмарах? – Бэкхен не заметил, что снизился почти до шепота и поднялся почти до чанелиной щеки.
Брюнет вздыхает вздохом Атласа и окидывает жестом гостиную.