— Ба, не смущайся! Веселей гляди, глупыш! Так люди не будут знать, что о нас подумать.
Мартин постепенно грустнеет, хотя старается не подавать виду, а Нати смотрит на него с безграничной нежностью, с такой нежностью, что ей самой было бы очень неприятно, если бы это заметили.
— Что с тобой?
— Ничего. Помнишь то время, когда все мы, твои товарищи, называли тебя Натача?
— Конечно.
— А помнишь, как Гаскон выставил тебя с лекции по государственному праву?
Нати тоже слегка погрустнела.
— Помню.
— А помнишь тот вечер, когда я тебя поцеловал в Западном парке?
— Так и знала, что ты об этом спросишь. Да, и это помню. Я много раз вспоминала этот вечер, ты был первым мужчиной, которого я поцеловала в губы… Как давно это было! Слушай, Марко.
— Что?
— Клянусь тебе, я не развратная.
Мартину хочется заплакать.
— Брось, к чему ты это говоришь?
— Я-то знаю, к чему. Я всегда чувствовала, что ты для меня близкий человек, хотя бы настолько, чтобы я могла с тобой говорить откровенно.
Мартин с сигаретой в зубах сидит, обхватив руками колени, и смотрит на муху, которая ползет по краю бокала. Нати продолжает:
— Я много думала о том вечере. В то время мне казалось, что я никогда не почувствую тоски по мужчине — верному другу, что можно заполнить жизнь политикой и философией права. Вот глупость! Но и в тот вечер я ничего не поняла — поцеловала тебя, но ничего не поняла. Напротив, мне чудилось, что так оно всегда и бывает, как было у нас с тобой, а потом я убедилась, что это не так, совсем не так… — Голос Нати слегка задрожал: -…что все в жизни намного хуже…
Мартин с усилием проговорил:
— Извини, Нати. Уже поздно, мне пора идти, но знаешь, у меня нет ни одного дуро, чтобы расплатиться. Ты не одолжишь мне дуро, чтобы я заплатил за нас обоих?
Нати порылась в сумочке и, протянув руку под столом, нашла руку Мартина.
— Возьми, здесь десять, на сдачу купишь мне подарок.
Полицейский Хулио Гарсиа Моррасо — галисиец. До войны он нигде не работал, а занимался тем, что водил своего слепого отца по святым местам и пел хвалебные гимны святому Сибрану, подыгрывая себе на четырехструнной гитаре. Если же случалось выпить, Хулио брался и за волынку, хотя обычно предпочитал потанцевать сам, а на волынке чтоб играл кто-то другой.
Когда началась война и его призвали в армию, Хулио Гарсиа Моррасо был парень в самом соку, резвый, как бычок, весь день готовый прыгать да брыкаться, как дикий жеребец; любил жирные сардины, грудастых девок и доброе винцо из Риберо. На астурийском фронте ему в один злосчастный день влепили пулю в бок, и с той поры начал Хулио Гарсиа Моррасо чахнуть, да так и не вернул былого здоровья; но еще хуже было то, что ранение оказалось недостаточно серьезным, чтобы его признали негодным к службе, и пришлось парню снова вернуться на фронт, не оправившись как следует от раны.
После окончания войны Хулио Гарсиа Моррасо раздобыл себе рекомендацию и поступил в полицию.
— Для деревенской работы ты теперь не годишься, — сказал ему отец, — да и трудиться ты не очень-то любишь. Вот стать бы тебе сельским жандармом!
Отец Хулио Гарсиа был уже стар, немощен и не хотел странствовать, как прежде, по святым местам.
— Посижу дома. Деньжат я немного накопил, кое-как проживу, но на двоих нам не хватит.
Хулио несколько дней размышлял, прикидывал и так и этак и, наконец, видя, что отец стоит на своем, решился.
— Нет, жандармом служить тяжело, жандармом все помыкают — и капралы, и сержанты; пойду-ка я лучше в полицию.
— Что ж, и это неплохо.