Это опять был целый мир, но опять ему этого было мало.
Катманха перестал ощущать.
– Фирма весьма сожалеет, но изложенные выше соображения не позволяют нам предпочесть ваш проект договора тому, который был выдвинут фирмой ранее… Дальше, Полли, кончите, как обычно… Алло? С закупкой второй партии придется подождать. Нет, пока не отказывайтесь…
Джон Дэффер подписал письмо и снова снял телефонную трубку.
Он был образован и умен. В колледже он увлекался языками – от французского до санскрита. Наверное, отзвук этого юношеского интереса примешался к интересам фирмы, когда Дэффер согласился отправиться в Индию. Но подлинным своим призванием он считал бизнес. Необходимость ориентироваться в хитросплетении переменчивых ситуаций, потребность обыгрывать и выигрывать наполняли его жизнь смыслом. Среди его обязанностей не было таких, которые он считал бы пустыми и ненужными.
– Алло! Соедините меня с начальником таможни…
Теперь Катманха чутко и пристально вглядывался в джунгли своих мыслей. Он не был их рабом или повелителем – он был их другом. Очищаясь и развиваясь, порождая друг друга, мысли, образы, постижения вспыхивали и озаряли его Путь, тот единственный путь, которым мог идти и шёл Катманха.
Но постепенно одна звезда разгоралась всё ярче, превращаясь в светило, сияющее неземным светом. Путь был пронизан этим светом, становился лучом, исходящим от светила и ведущим к нему.
Катманха проникся Брахманом.
Джон Дэффер задумался, решая судьбу золотого Будды. Эта статуэтка была куплена им на основную часть его капитала. Вынутая осторожно из сейфа, она стояла сейчас посреди стола. Золото повышалось в цене, антикварные реликвии тоже, но кто знает, долго ли это будет продолжаться. Капитал, не пущенный в оборот, тяготил Дэффера.
Он был равнодушен к золоту, к чекам, к ассигнациям. Его представление о деньгах было иным. Деньги как аккумулированная энергия, как воплощение потенциальных возможностей, как символ достигнутого, как олицетворение силы – вот что привлекало Дэффера!
Задумавшись, он сильно сжал фигурку, и вдруг в резном деревянном основании распахнулась узкая дверца. В небольшом углублении лежал свиток из тонкой бумаги. Дэффер осторожно развернул его и узнал санскрит…
Катманха проникся Брахманом. Океан жизни для него не исчез – он возник вновь, названный по-другому. В этом океане, в Брахмане, Катманха уже не был отдельной частицей – он был растворен в нем. Катманха был Брахманом. Брахман был Катманхой. Но и это была не цель. Это был всё тот же Путь – более великий, чем сама цель. Он был богат, этот путь, настолько богат, что можно было позволить затеряться в темноте подсознания его пройденной части – и тем более тому далекому прошлому, когда Катманха ещё не вышел на свой Путь, когда он был Джоном Дэффером.
Материал
Этого человека я увидел издали. Толпа на площади циркулировала густыми и плавными потоками, которые порою перекрещивались и растворялись друг в друге, но никогда не исчезали. Невысокий, с белесыми усами и бровями, старый и неукротимый, он словно создавал свои законы, никак не соотнесенные ни с течениями толпы, ни с правилами уличного движения. Он шёл, глядя на меня, к тому месту, где мы должны были с ним встретиться. Когда это произошло, когда я застыл перед ним, прикованный его вниманием, стало понятно, что это он увидел меня – наверное, намного раньше, чем моё «издали».
«Я художник. Не сможете ли вы мне позировать? Мне нужно три часа вашего времени». Я не почувствовал себя ни польщенным, ни обеспокоенным. Все неотложные дела под его взглядом истончились и тихо рухнули, как ажурный навес весеннего сугроба. «Могу», – вдруг сказал я безропотно. Кивнув мне, он тут же зашагал прочь, за угол, в переулок. Отправившись вслед, только теперь я заметил, как он одет. Косо висящее на плечах толстое пальто, облезлая ушанка, бесцветные ботинки из окаменевшей кожи…
Мы поднялись в мастерскую – до последнего этажа и ещё по лесенке. Нигде никаких картин. Табуретка. Кресло. Какое-то сооружение из двух плоскостей – горизонтальной и вертикальной – на прочном дощатом постаменте. Самодельный шкаф во всю стену, со множеством дверец. Стеклянный потолок. Огромное окно, выходящее на грязно-красную крышу, по которой разбросаны башенки и мансарды. Крышу перекрашивали в свежий зеленый цвет: у граничной полосы стояли ведра с краской и кистями.
В углу мастерской находился ящик, который я заметил лишь тогда, когда старик, не прося моей помощи, с усилием выдвинул его к постаменту. Он вытащил оттуда большую тяжелую глыбу золотисто-коричневого цвета. Так и не позволив мне подойти на помощь, старик воздвиг глыбу на постамент, на горизонтальный лист пластика или прессованного картона, от которого стенкой поднимался вертикальный. Я успел заметить, что на листах уже было что-то изображено – некие контуры, цветовые пятна, загадочные линии. Но всё моё внимание привлек материал.
Что это была за глыба? Она походила на очищенный комель темного дерева. Или это был камень? Или нечто иное, мне не известное? Был старик живописцем или всё же скульптором, а «художник» сказал о себе широко, без заботы уточнить специализацию? Все эти вопросы пришли потом, а тогда старик махнул мне на кресло и начал работать.
Начал работать.
Он распахнул несколько дверок шкафа возле своего сооружения, и мастерская стала мастерской. В одном отделении сверкали сверла и фрезы маленьких механизмов, что-то вроде бормашины, с гибкими шлангами, тянущимися вслед – когда мастер брал их для работы.
Потом он делал легкое движение – словно отпускал машинку на волю – и шланг втягивался обратно в отверстие, видневшееся в глубине шкафа, машинка прилипала к своему прежнему месту, и тихое гуденье умолкало. Изнутри на дверцах висели стамески и долота, молотки и молоточки, пилки и напильники, разнообразные зубила, шила и прочие инструменты. Все это было в работе – вот почему я так и не мог понять, что за глыба возвышалась перед скульптором. Материал то звенел, то кололся, то мягко сорил опилками, то мялся и тянулся.
Были и другие отделения в шкафу. Одно, уставленное бутылями, банками и флаконами, напоминало химическую лабораторию. Другое представляло собой самый плюшкинский из чуланов, полный разрозненных деталей, обломков, кусков и обрывков. В третьем, наконец-то, стояли кисти в кувшинах и хранились краски: в тюбиках, в банках и в коробках. Еще в одном отделении стояла небольшая муфельная печь под вытяжным устройством. А сколько бы ещё закрытых дверок!..
Мы не молчали. Не помню, что говорил он, хотя что-то, наверное, говорил, вызывая меня на разговор. Иначе как объяснить столь необычную для меня словоохотливость, перешедшую чуть ли не в исповедь жизни? Но чаще он поддерживал меня междометием или жестом. Взгляд его, открытый навстречу, был бесстрастно внимателен и по-родному добр. Мы не молчали, и всё же я не помню ни одного слова, сказанного им, – как не помнится нежный словопад долгого свидания с любимой.
Уследить за работой было невозможно. То старик углублялся в свой хлам, выискивая нечто необходимое, чему суждено было раствориться в целом, то обтачивал цветное стеклышко или изгибал латунную полоску, то готовил у вытяжного шкафа какой-то состав. Но в мастерской царил постамент с материалом. С ним, с Материалом, шло основное сражение.
Тонкие пальцы рук, чуткие, как у слепого, не доверяя глазам, припадали к поверхности материала, вникали в него, примерялись к нему – и вдруг, словно обожженные вспыхнувшим пониманием, взлетали над ним и, сжав нужный инструмент, вонзались, не медля, с чистой уверенностью в нужную точку. Материал вздрагивал, потрясенный рассчитанной болью, и менял форму. Побежденный, он разделял с художником его победу.