«Уже довольно поздно вечером забегала Валентина, и я услышала:
– Иногда на меня налетают злые мысли, – и, помедлила: говорить ли дальше? Но всё же досказала: – Как наше государство замордовало народ «высокими социалистическими идеалами», так и мой Фима – своими. Ведь держит семью на грани выживания! Ну, стыдно, стыдно мне за него перед детьми! Вчера сын купил туфли за свою стипендию, а он: «Вот и пусть одевается за свой счет». Как же тоскливо стало! – Встала, прошлась по комнате, остановилась напротив своего карандашного портрета, исполненного её мужем, обернулась: – Да и вчера, когда занимала деньги у дочки до своей зарплаты и пожаловалась ему, что неудобно, мол, как-то перед нею, то бросил: «Чего напрягаешься? Живи, как живётся». – И опять взглянув на портрет, хотела шагнуть к окну, но остановилась: – А ведь это мне приходится экономить, изворачиваться, выгадывать, чтобы накормить семью! – И присела на диван, опустила голову, а потом сказала тихо, словно только себе: – Живу с ним… и ощущение, что за плечами – рюкзак, который вначале вроде бы не замечала, а с годами… Нет, что-то не так у нас… не то… надо что-то менять».
Нет, Наташ, ничего у них тогда не изменилось. А, впрочем… В материальном отношении не изменилось, а во взаимоотношении… Понимаешь, конечно же чувствовал Ефим свою вину перед семьей, что не может обеспечить её как надо, а преодолеть себя, чтобы зарабатывать деньги на какой-то нелюбимой работе, как его друг художник-оформитель, пишущий свои картины только вечерами и по выходным, не мог и начал изменяться в не лучшую сторону, – стал всё чаще покрикивать на детей, на жену. Вот, послушай еще одну запись… и учти, что она тоже – в моём «исполнении»…
А в таком. Записывала, редактируя как небольшие рассказики.
«Собираются они вчера с Фимой в кино… „А ведь такое случается теперь так редко!“ – добавила, рассказывая, Валентина с грустью. Так вот, собираются в кино, и как-то так получилось, что вышли на разговор о дочкиной зарплате, а он вдруг и бросил: „Нет, я не согласен. Что ж, мы содержать её будем, а она свою зарплату только на себя тратить?“ Да раздраженно так, наступательно! Валя попробовала нейтрализовать его раздражение, – не надо, мол, об этом сейчас… мы же в кино собираемся, – но он продолжал ворчать. Она терпела, помалкивала, а Ефим нырнул в свою комнату, но тут же выбежал с лампочками в руках: „Зачем их ко мне на шкаф положили?“ Валя взглянула, улыбнулась: „У тебя же в комнате места свободного много, вот и…“ А он прервал: „Поэтому и склад в ней можно устраивать?“ На что она, с присущим ей юмором предложила: „Ну, хорошо, оставь себе одну про запас, а остальные, если так уж мешают, вынеси в коридор“. А он так и сделал! Ну, Валя молча хлопнула дверью и ушла. До кинотеатра шла пешком, чтобы как-то успокоиться, а возле него Фима стоит! „На, возьми, – и суёт ей в руку что-то, – проездной свой забыла. А в кино я не пойду, ну тебя!“ – и, махнув рукой, сделал шаг в сторону. Она попыталась его остановить: „Ладно, не обижайся. Верю, что страдаешь… не хватает денег и даже у дочки занимаем, но пойми, мне тоже не легко, устаю от безденежья“. Но он еще раз махнул рукой и зашагал прочь».
Ну что, Наташенька, радуешься, что Фима тогда выбрал Валентину?
Ой, да, конечно, ты бы заставила его… ты бы не допустила. А вот я сомневаюсь, что «воспитала б по-своему».
Да потому, что такие натуры, как Фима, «хрупкие штучки», с ними надо обращаться бережно, иначе… Вот Валя. На что терпеливо и бережно – с ним… а он всё равно срывался на такое!.. А слушай на «какое»:
«И опять у моих друзей конфликт… Вчера, сразу после завтрака, Валя вдруг услышала: „Сейчас еду деньги выбивать“. Удивилась: „Как это выбивать, и у кого?“ „За рекламный плакат для кооператоров“. Испугалась: „Фим, не надо бы тебе так зарабатывать, ведь кооператоры еще не очень-то поощряются, а ты – для них… Узнают где надо и совсем…“ А он вдруг и закричал: „Но вы меня в угол загнали!“ Имеет в виду Художественный Фонд… и её. „Ну что ты говоришь? Разве я требую от тебя денег?“ – попробовала остепенить его Валя, а он – еще крикливее: „Требуешь! Ты упрекаешь меня: тот-то больше получает, тот-то…“ „Да мало ли что я иногда ни скажу! Ты тоже… А если имеешь ввиду те деньги, которые мне хотелось бы регулярно от тебя получать, так они только – на текущие расходы, чтобы…“ И, отвернувшись к стене, заплакала, а он хлопнул дверью и ушел. Жалко мне Валюшку, но чем помочь? Не знаю».
И что скажешь на это, Наташенька?.. «А та, сидя в кресле, покачивая ногой и попивая кофе, подумала: кажется, моя рассказчица увлеклась ссорами Валюшки и совсем забыла о пробке от шампанского». Да? Смеешься. Значит, угадала. И ты права, увлеклась я. И вот почему. Что-то странное со мной происходило, когда еще работала. Помню, наснимаем киноматериала, просмотрю, потом надо осмыслить его, выстроить, смонтировать, а ведь работали-то в спешке, – «Быстрей-быстрей!» И вот зачастую идёшь на монтаж, а в голове – пустота. С чего начать, какие эпизоды за какими склеить, какой темпо-ритм задать очерку или сюжету? А начнёшь монтировать с какого-то эпизода и пошло-поехало: цепляется одно за другое… этот поясняет предыдущий, другой тащит за собой именно тот… Вот и сегодня у меня пошло-поехало, так что ты уж потерпи… как Валюшка, доберусь я и до пробки, но пока вот о чем хочу… Пословица есть: «Муж и жена – одна сатана». Нет, не то… лучше эта: «Муж и жена – одно тело, одно дело, один дух», в этой народной пословице и впрямь есть некая мудрость. Ведь Валя и Ефим хотя и были довольно разными, но постепенно тот самый «дух» становился у них общим.
А вот в чём проявлялось. Та её прозрачная и неунывающая трезвость, которая так мне нравилась, с годами словно мутнела, и иной раз даже оторопь брала от её неожиданных суждений, – уж очень отличались от прежних. Ведь Фима в какой-то мере был мистиком, вот и она… Вначале я стала выслушивать её сны, в которых повторялся один и тот же мотив: она – в каком-то незнакомом доме или городе и никак не может из него выбраться, а потом…
Вспомню ли хоть один?.. Да нет, что ты! Как можно вспомнить чужой сон, когда и свои-то ускользают, как только проснешься… если за хвост не ухватишь и тут же ни запишешь.
Ну да, записываю, и уже много… Есть ли похожие на её? Ой, не знаю… Но если подождешь, то могу поискать. Вот и хорошо, выйди-ка пока на балкончик и полюбуйся моей ивой плакучей.
Ну, и как моя ивушка?.. А-а, то-то ж, я весь год ею любуюсь, во все времена она прекрасна.
Ага, нашла один. Слушай.
«Сумерки… я – на окраине какого-то городка среди убогих хаток, захламлённых улиц и мне непременно нужно туда, в центр… но зачем?.. не знаю, а надо, надо!.. только там и спасение!.. но как пройти?.. и некого спросить… Но вдруг – толстая баба, и уже я – возле неё, и она вроде бы показывает, рассказывает мне как пройти, но смотрит липко, неприятно и вдруг спрашивает: „Ты эстонка?“ Почему-то отвечаю „да“, и даже начинаю говорить с акцентом, чтобы поверила… но зачем? А она вроде бы радуется этому и говорит: „Две тысячи“. „Что… две тысячи?“ „Долларов, за то, что подсказала“. Шарахаюсь: „Да Вы что?..“ И снова иду меж хаток по темным, пустынным улочкам, ищу того, кто подсказал бы… и вдруг справа – крутой спуск, поросший ярко-зеленой травой, а посреди – мужчина с ма-аленькой черной собачкой и над ним, вдалеке – телевизионная вышка, высвеченная синим цветом… но который тут же гаснет, а мужик меж тем поднимается по этому крутому склону легко, быстро и уже – около меня. „Этот подскажет“ – думаю… хотя и одет в старую грязную фуфайку, но лицо… и он уже с охотой начинает объяснять, как пройти и даже кивает вроде как на экран: „Вам обязательно надо пройти через это!“ И я вижу на этом экране что-то вроде свалки или развалин, освещенных скупым светом… но уже иду туда, куда указал, а, вернее, не иду, а спускаюсь по шаткой лестнице в землянку, в которой мужики в грязно-серых халатах перетаскивают с места на место огромные мешки, и мне надо – мимо них… и опять спускаться по ржавой лестнице? Может, возвратиться?.. не туда подсказал, не туда послал? Но спускаюсь… и словно вспыхивает лицо того мужика в фуфайке, и он говорит, говорит: иди, мол, иди, всё правильно… а мне душно, тяжко от этой темноты, грязи, но снова передо мной – его лицо…»