– Я смотрел на Уайта и прекрасно понимал, что он чувствует. Я мог читать его мысли так же легко, как если бы они были моими собственными. Он был полон тревоги и пытался скрыть свой страх на тот случай, если кто-то другой его заметит; пытался вести себя естественно, и в то же время постоянно оглядывался через плечо, пытаясь понять, кто еще знает, кто подозревает, кто видит, как странно он себя ведет. Питт, именно это хуже всего во всем происходящем. – Помощник комиссара поднял свое напряженное лицо от стола. – У вас в голове постоянно роятся мысли, которые вы ненавидите, но от которых не можете избавиться. Люди говорят с вами, а вы истолковываете каждое слово, пытаясь понять, не хотели ли они сказать нечто большее. Вы не смеете смотреть в глаза своим друзьям, боясь прочитать в их взгляде, что они все знают и осуждают вас, или, что еще хуже, боясь, что они увидят, что вы их в чем-то подозреваете.
Внезапно он подошел к окну и встал там, повернувшись спиной к своему подчиненному:
– Я ненавижу себя за то, что позволил этому негодяю превратить себя в то, чем я сейчас стал, но, даже осознавая это, не могу остановить эти изменения. Вчера я совершенно случайно встретил флотского друга. Я переходил Пикадилли, а он бросился ко мне, чуть не попав при этом под колеса экипажа – так он был рад меня видеть. И первой моей мыслью было: «А не он ли шантажист?» Потом мне стало так стыдно, что я не смог смотреть ему в глаза…
Питт лихорадочно соображал, чем бы успокоить собеседника, но все слова в этот момент показались бы лживыми. Он не мог сказать, что друг Корнуоллиса понял и простил бы его. Должен ли человек прощать за то, что его посчитали шантажистом, пусть даже на мгновение? Если бы Томас узнал, что шеф подозревает и его тоже, он никогда не смог бы относится к моряку по-прежнему. Разбилось бы что-то очень важное. Корнуоллис должен был лучше понимать Питта. Шантаж – отвратительное преступление, жестокое и вероломное. Кроме того, это всегда поступок труса.
– Спасибо, что не отвечаете какими-то банальностями, вроде того что это не имеет значения или что он никогда не узнал бы, а поэтому и не чувствовал бы себя обиженным, – коротко рассмеялся помощник комиссара, все еще рассматривая улицу за окном. – Это как раз таки имеет значение, и я не жду, что кто-то сможет простить меня за эти подозрения. Ведь я же не смогу простить человека, который подумает, что я способен на бесчестный поступок. И даже если об этом никто не знает, сам-то я знаю! Я не тот, за кого себя принимал… У меня, оказывается, нет ни мужества, ни решительности. И за это я ненавижу себя больше всего. – Он повернулся к Томасу, заслонив собою свет. – Шантажист показал мне ту часть меня, о которой я ничего не хотел знать, и таким я совсем себе не нравлюсь.
– Это должен быть кто-то, кто вас знает, – тихо сказал суперинтендант. – Иначе откуда он мог узнать о том происшествии так много, чтобы так удачно извратить его?
– И об этом я тоже думал. Поверьте мне, Питт, бессонными ночами, когда я шагами мерил спальню или лежал, уставившись в потолок, я вспомнил всех, кого знал, начиная со школы и кончая сегодняшним днем. Я пытался припомнить каждого, по отношению к кому был несправедлив, намеренно или случайно, каждого, в чьей смерти или ранении был прямо или косвенно виноват. – Его руки задрожали. – Я даже не могу понять, что общего у меня есть со всеми остальными получателями писем. Балантайна я знаю очень мало, чтобы об этом стоило говорить. Мы с ним оба члены клуба «Джессоп» и армейского клуба на Стрэнде, но я знаю еще сотню людей так же «хорошо», как и его. Не думаю, что говорил с ним лично больше, чем десяток раз.
– Но вы знаете Данрайта Уайта? – Томас тоже пытался найти ответ.
– Да, но тоже не слишком близко.