Все идет прекрасно, писал он, он уверен, что отец даст нам свое благословение и что с моей матерью «все со временем обойдется». «Я начал писать новую картину, — сообщал он, — с которой связываю большие надежды; это может занять еще недели две, прежде чем я смогу увидеть тебя, дорогая моя девочка, но прошу тебя, пиши мне каждый день и прости, если я не буду, — я все возмещу тебе, когда вернусь».
Для Ады, которая всегда была в самых нежных отношениях со своей матерью и сестрами, мысль об окончательном разрыве была просто невыносима.
— Ты должна очень постараться помириться с ней, Нелл, — сказала она однажды, когда мы с ней шли домой из деревни. — Было бы ужасно навсегда потерять мать, независимо от того, что произошло между вами.
— Но она заставила меня выбирать между нею и Эдуардом, — возразила я. — Кровь не всегда гуще, чем вода… Эти слова звучат странно, если их вот так повернуть, но мы с Софи давно не близки, с тех пор, как перестали быть детьми, а для мамы я всегда была не чем иным, как источником разочарований. Чего я на самом деле боюсь, так это, что она все-таки пожалуется епископу после того, как Софи выйдет замуж. Я никогда себе не прощу, если Джордж из-за меня потеряет приход.
— Не думаю, что она это сделает, — сказала Ада. — Устроить скандал после свадьбы… Это все равно поставит Софи в неловкое положение. Ты должна понять, Нелл, что с точки зрения общества ее желание, чтобы обе дочери удачно вышли замуж… Не хмурься, моя дорогая, ты прекрасно понимаешь, что я хочу сказать. Я знаю, какой трудной она бывает, и все же я очень тебя прошу сделать все, чтобы вы помирились. Если вдруг что-то случится с Джорджем и я…
— Но ты только что сказала, что не думаешь, будто она может устроить скандал, — возразила я смущенно. — И мне лучше жить на хлебе и воде, в лачуге, но с Эдуардом, чем вернуться к маме, если даже она меня примет.
— Ты не говорила бы с такой легкостью о лачуге, если бы у тебя был ребенок, — тихо сказала Ада. — Я имела в виду вот что: предположим, ты осталась одна на свете… Тогда ты горько пожалела бы о своем разрыве с семьей.
Я подумала о ее собственном горе и сменила тему разговора, но не могла не задавать себе вопрос: может быть, Ада считает, что я была резка с матерью? А я не видела, что еще я могла бы тогда сделать ради нее в той же степени, что и ради себя самой, так что этот вопрос встал между нами невысказанным упреком. Вероятно, именно поэтому на следующий день я нарушила наш обычай вместе выходить на прогулку после ланча и тихонько выскользнула из дома одна.
Хотя, как предполагалось, был все еще разгар лета, воздух дышал прохладой и сыростью, небо было серо-стального цвета. Я отдалась на волю собственных ног — пусть несут меня куда хотят; оказалось — на юг, по тропе, которой Джордж вел нас в тот день, когда мы впервые встретили Эдуарда. Погруженная в свои мысли, я не обращала внимания на то, как далеко прошла, пока тропа не стала подниматься вверх, и я вдруг поняла, что сразу за горизонтом — за вершиной холма — откроется Монаший лес. По обеим сторонам тропы поднималась густая поросль утесника и луговика, вокруг не было ни признака, ни малейшего звука жизни, кроме отдаленного блеяния овец и печального крика птиц. В компании Джорджа и Ады такое одиночество казалось даже живописным, а сейчас я вдруг почувствовала себя маленькой, беззащитной и очень заметной.
Пока я стояла так, решая, идти мне дальше или повернуть назад, на гребне холма передо мной появилась фигура всадника, направлявшегося куда-то влево от меня. Он остановился, будто осматривая открывшуюся перед ним панораму, потом повернул коня и, сильно меня встревожив, направился прямо в мою сторону.