— Мисс Лэнгтон, если это единственное затруднение, клянусь вам моей жизнью, что стану оберегать вас, как свою собственную сестру.
— Вам придется убеждать в этом не меня, а моего дядю, сэр… Расскажите мне о вашей сестре.
— Гвинет только что исполнился двадцать один год; она примерно вашего роста, мисс Лэнгтон, только не темноволосая, а блондинка. Очень любит читать романы, играет и поет точно ангел.
— Тогда она на меня не похожа: я едва могу сыграть одну-две ноты, а пою так, что это скорее сочли бы божьей карой. Как вы думаете, ей не могли бы разрешить поехать вместе с группой?
По его лицу пробежала тень.
— Боюсь, нет, мисс Лэнгтон. Видите ли, моя мать не одобряет моего стремления ворошить старые сплетни, как она это называет; она так и не простила моего отца за то, что он разрушил нашу семью (опять-таки ее слова) и испортил виды на будущее моей сестры.
— Это вряд ли поможет успокоить моего дядю, — сказала я, — но я спрошу его и посмотрю, что он скажет. А тем временем, мистер Риз, я надеюсь, что все, о чем мы сегодня с вами говорили, останется в строгом секрете. Я напишу вам в ближайшее время.
Вставая с кресла, чтобы попрощаться, я вдруг осознала, что дрожу от усталости — а может быть, от того, чему я только что дала ход.
Я, конечно, могла бы не повиноваться дяде, но мне не хотелось вызвать долгую размолвку между нами, и я не решалась даже намекнуть ему, что я, по-видимому, могу оказаться Кларой Раксфорд, тем более, что от часа к часу я и сама не могла бы сказать, насколько мне в это верится. Точно так же не могла я говорить с ним и о смерти Джона Монтегю, часто занимавшей мои мысли: временами я думала о нем, как если бы он был мне давним и доверенным другом, порой же сердилась на него за предательство. Но потом я вспоминала, как плохо он выглядел в тот день, и мучилась вопросом: а не держался ли он до последнего одной лишь силой воли, пока не смог удовлетворить требования собственной совести? И помимо всего прочего, я знала, что смогу жить в мире с его памятью — и с самой собою — лишь если приму факел, переданный им в мои руки.
Мой дядя был существом достаточно богемным, чтобы не считать отсутствие chaperone непреодолимым препятствием, однако он часто и громогласно сожалел о том, что мистер Монтегю вообще прислал мне все эти бумаги, и мне стоило упорной борьбы с самой собой не пойти ему на уступки. Лишь после того, как он познакомился с Эдвином Ризом (который обедал у нас неделю спустя после первого визита и сумел ему понравиться), дядя, хотя и неохотно, все же дал свое согласие.
Эдвин — мы вскоре стали называть друг друга просто по имени, как хорошие знакомые — приходил ко мне трижды в течение прошедших двух недель под тем предлогом, что нам необходимо обсудить подготовку к исследованию, запланированному на первую неделю марта, но я все-таки чувствовала в нем более личную заинтересованность. Сила моей реакции на историю Нелл Раксфорд заставила меня осознать, что с тех пор как я поселилась вместе с дядей, я действительно ничего не желала и никто не был мне нужен. Моим единственным стремлением было НЕ чувствовать: никогда больше НЕ страдать от той боли, которая была вызвана чувством безграничной вины и смертельного страха, снедавшими меня после маминой смерти. Наша жизнь с дядей устраивала меня потому, что он желал лишь одного: душевного и физического комфорта, дававшего ему возможность спокойно работать. Я была очень привязана к миссис Тременхир и ее детям, отогревалась в душевном тепле их семейного дома, и тем не менее что-то во мне оставалось невосприимчивым к их искренней ко мне привязанности. Я даже не чувствовала этого отсутствия чувств в самой себе, словно утратила всякое желание есть, но ухитрялась как-то выживать и без этого.
Теперь я снова проснулась и чувствовала взгляды Эдвина украдкой, видела, как меняется цвет его лица, когда мы встречаемся глазами, замечала его попытки набраться смелости и заговорить; все приближало ту сцену, которая — как говорилось в столь многих романах — станет решающим моментом в моем существовании.